Выбрать главу

Он смотрит на меня очень внимательно, а я смотрю только на него. Замечаю вдруг, что у нас чуточку, самую малость, похожие глаза. Нет, не по цвету, у нас, у всей моей семьи, зеленые глаза, а у него синие, как море. Признаться честно, я таких синих глаз еще ни разу не видел.

Он не отводит взгляда, и я не отвожу.

Я говорю:

— Берегите себя, родные и близкие.

В этот момент, ровно в этот момент, он подмигивает мне своим оглушительно-синим глазом, а потом высовывает свернутый в трубочку кончик языка.

И — достает пистолет. Движение у него такое быстрое, профессионально-быстрое, как у полицейских или солдат. Надо же, думаю, как я умру. Стану легендой, как Элвис от парапсихологии.

И все темнеет, оказывается пустым и незначительным. Теперь из зала на меня смотрят не живые, а мертвые. Многочисленные Анри и Кэтти, которых я звал сегодня. У них внимательные, но пустые глаза.

Я уже готовлюсь объявить им, что присоединился к ним, как мое плечо пронзает резкая, как ожог боль. И до меня доходит: выстрела не было, все потемнело за секунду до него, я оказался в мире мертвых до того, как в меня выстрелили. А выстрелили в меня сейчас.

С потолка я слышу тот же самый треск и шелест, и до меня доходит еще одно. Так маленькие лапки насекомых трутся друг о друга у чего-то внутри. Так звучат термиты, снующие в деревяшках.

Еще успеваю подумать о том, что в первый раз вошел в мир мертвых на сцене, где всем врал о том, что разговариваю с их усопшими.

И совсем не успеваю подумать о том, какой сегодня неудачный день.

Через некоторое время, я прихожу в себя. Для начала — в мире мертвых. Стрелявший в меня парень сидит передо мной на стуле, между нами стол. Во всей сцене есть нечто от гангстерских фильмов, которые я очень люблю, но вокруг слишком темно, чтобы стеклянный глаз камеры, мог зафиксировать эту композиционно идеальную сцену.

Синие глаза стрелявшего в меня парня в этой темноте кажутся еще ярче, он жует жвачку, и от него пахнет чем-то химически-фруктовым. Он говорит без тени смущения, хотя вижу, по блестящим его глазам вижу, он ни разу не был здесь раньше. Он говорит:

— Привет, Франческо.

Я говорю:

— Привет, Доминго.

Мы оба смеемся, будто бы вспомнили старую общую шутку. Он спрашивает почти с восторгом:

— Ты тоже смотрел этот мультик?

— В далеком детстве, случайно попав на мексиканский канал. Как он там назывался?

— «Путешествие святого Доминика», — он вертит в руке карандаш, так расслабленно, будто просто разминает пальцы. Наверное, этот карандаш он держал в реальности, прежде, чем сюда попасть. У парня невероятный, почти пародийно-яркий ирландский акцент, такой, что понимать его даже сложно.

— Ты смешно говоришь, — фыркаю я. Он некоторое время смотрит на меня, улыбаясь глянцево и блестяще, а потом выдает:

— Ты тоже.

Только тогда я замечаю, как сильно и по-южному растягиваю слова. Обычно на работе, я симулирую британский акцент, у меня получается почти идеально — три года обучения в закрытой английской школе не прошли даром хотя бы в этом отношении. Людям нравится британский акцент, любая чушь, сказанная тоном диктора BBC выглядит убедительнее.

Стоит мне расслабиться, впрочем, или наоборот, излишне разволноваться, и я начинаю говорить, как человек, родившийся и выросший на американском Юге. Я говорю с этим тягуче-карамельным акцентом:

— Ты сейчас в тюрьме?

Он улыбается еще шире, хотя казалось бы, это уже невозможно, и тянет, будто передразнивая меня:

— Не-е-ет.

— Как? Ты ведь выстрелил в меня перед сотней свидетелей?

Он продолжает жевать жвачку, рассматривая меня, затем выдувает ядерно-розовый пузырь и протыкает его ногтем, звук получается неестественно-громкий: щелк!

— Бум, — говорит он. — Вот так.

И, почти не выдерживая паузу, продолжает:

— Моя очередь. Ты вытащил меня сюда?

— Да, — говорю я. — Есть кое-что, что я могу в любом состоянии.

— Это хорошо. Значит, ты сильный. А то я зря тебя убью.

Он вдруг поддается вперед со спортивной, почти животной быстротой, втыкает карандаш, пробивая ткань моего пиджака, совсем рядом с моим запястьем, но я даже не вздрагиваю. Здесь, в моем мире, меня сложно застать врасплох.

Он чуть хмурится, как ребенок, у которого отобрали вечер перед телевизором с газировкой и чипсами в пользу мучительно-скучного похода к родительским друзьям, а потом дергает карандаш к себе, ткань у меня на рукаве натягивается, и я невольно подаюсь к нему, так что теперь химический запах его жвачки становится близким и душным.

— Ты здесь, наверное, просто не бывал, дружок, — говорю я, щелкаю пальцами и оказываюсь у него за спиной, мгновенно прижимая карандаш к бьющейся на шее жилке.

Если долго учиться и быть достаточно мертвым, то загробном мире можно пользоваться некоторыми приемами из арсенала призраков. Мертвые сами создают свой мир, могут менять себя, его и, разумеется, положение себя в нем. Мертвые — боги в своем доме. Достаточно хотеть чего-то настолько сильно, чтобы получить. Я не умею и половины того, что могут призраки, но перемещение в пространстве вещь довольно конкретная и простая, не требующая сложных мысленных конструкций.

Я чувствую, как под карандашом бьется его пульс и, к чести этого пульса, не так уж он взволнован. Я чувствую, хотя и не вижу, как он улыбается.

— Мать смотрит за тобой, — говорит он легко, будто мы обсуждаем понравившийся нам обоим фильм. — Нечестивцы и кровосмесители да будут прокляты. Ну или как-то так. Мама говорит, что я могу искупить наши грехи.

— Наши?

— А какая твоя любимая еда?

— Ты издеваешься? — я сильнее вдавливаю карандаш, так что кончик его пробивает кожу, выпуская наружу каплю крови. Темной крови, как моя собственная. Темноты. Кончик карандаша исчезает в этой темноте, чтобы никогда и нигде не появиться снова, исчезает, как исчезала миссис Дюбуа, например. А он смеется, смехом совершенно лишенным безумия, по-мальчишечьи обаятельным.

В этот момент, я чувствую, как сильно болит у меня плечо, и не могу больше удерживать в мире мертвых ни его, ни даже себя самого.

Первое, что я вижу, когда открываю глаза — смазанное пятно на том месте, где в моем комнате должна быть люстра. Близорукие люди, в общем и целом, существа довольно беззащитные, они даже в своей комнате ориентируются в отсутствии очков исключительно благодаря сочетанию памяти и интуиции.

Я чуть приподнимаюсь, пытаясь нашарить на тумбочке очки, и боль вдруг вгрызается в плечо с упорством маленькой, но очень злой собачки. Я издаю некий сложноопределимый звук между стоном и шипением.

— Ты уже проснулся, милый? — голос у тети Мэнди взволнованный, а вот выражение ее лица, будучи близоруким, я прокомментировать не решусь.

— Проснулся, и это не самое лучшее, что со мной случалось в этой жизни.

Мне удается найти и надеть очки, мир снова обретает ясность. Тетя Мэнди, к тому времени, уже садится на край кровати. Ее зеленые, по-кошачьи злые глаза совершенно спокойны, в них никакого волнения. Она наклоняется надо мной и целует в висок, оставляя, наверняка, пятно от алой помады.

Я люблю Мэнди, вот прямо за все ее люблю, но у нее имеется недостаток. Ровно один, но масштабный. Я никогда не мог оставить с ней друзей фертильного возраста так, чтобы не переживать за их преждевременное растление.

Мэнди выглядит как самая роковая из всех виденных мной роковых женщин, но впечатление действительно ровно до того момента, пока она не скажет, как сейчас к примеру:

— В следующий раз, если очередная пуля промажет и не попадет тебе в башку, ее тебе отрежу я. Понял меня?

— Да, Мэнди.

— И поверь мне, вместо мгновенной и милосердной смерти, тебя ждет агония, такая долгая, что даже твой средний половой акт покажется тебе вечностью по сравнению с этим.

— Эй! В меня стреляли, а ты мало того, что не хочешь меня пожалеть, так еще и сомневаешься в моей потенции? Серьезно? Какая ты после этого тетя?

Мэнди чуть вскидывает бровь, смеряя меня самым своим холодным взглядом, а потом ставит прямо на меня горяченную тарелку.