Паладини весело плескался, растирал полотенцем широкую грудь и что-то бормотал про себя. Пьетро, размечтавшись, видел освещенный зрительный зал оперного театра и нетерпеливую публику, слышал, как тысячи уст с благоговением шепчут: «Паладини!». А тому все трын- трава — и учитель, дрожащий над каждой его нотой, и поклонники, готовые заложить свои часы, лишь бы послушать его хоть раз в жизни, и бог, который избрал его среди миллионов,— тому только бы тянуть эту отраву.
Пьетро прочитал этикетку на бутылке: «Братья Луи и Жан Прюно». Будь они здесь, эти братья, он головы бы им проломил вот этой самой бутылкой. Перед его глазами воскресла старая, полузабытая картина: зал варьете, пьяная публика, полуголые женщины. Воздух заражен спиртными парами и запахом человеческого пота. Шум, выкрики, непристойные разговоры, циничный хохот. На эстраде появляется человек; у него густые взлохмаченные волосы, испитое лицо, блуждающий взгляд. Он начинает петь. Рядом с ним полупьяная певица с почти открытой грудью и в короткой юбке танцует канкан. Она высоко вскидывает ногу, чуть не касаясь носком головы партнера, а он тоже пускается в пляс. Пьетро вздрагивает: «Это Луиджи!.. Нет! Паладини!..»
— Боже мой! — крикнул Пьетро, вскочив с кресла.
— Что случилось? — спросил его Паладини.
— Ничего,— ответил Пьетро и вышел на балкон. Он сел и задумался: «Разве Луиджи не был великим артистом? Погиб. Пил и я, но что такое я? Певец, каких много. А Паладини неповторим».
Паладини закурил сигару и распахнул окно, выходящее на улицу. День был ясный, погожий. Лучи солнца весело играли в прозрачном, как стекло, озере. Вдали высился вечный старик Монблан, по набережной прогуливались люди. Паладини взглянул на скамью, у которой навсегда простился с «ней». Ему стало грустно, он почувствовал себя одиноким скитальцем. Да, ему открыт доступ всюду, но у него нет своего угла, родного дома, какой имеет каждый простой смертный. Есть слава, но нет счастья.
Джиованни взял бутылку, налил себе рюмку, выпил, вскинул голову и запел.
Пьетро замер. Он уже не видел ни публики, ни озера, ни Монблана. Он только внимал тихим чистым звукам пробуждающейся природы, чувствовал дуновение прохладного утреннего ветерка и ласку первых солнечных лучей; потом услышал разговоры, шум вспыхнувшей борьбы человека за жизнь: она разгоралась все больше, достигла своего апогея и постепенно затихла. Зашло солнце, и все замерло. Истомленная душа ищет покоя... Ночь медленно обволакивает землю, обещая ей сладкие сны и полное забвенье. Но человек не знает ни сновидений, ни покоя; ночь для него — продолжение дня, отягощенное мраком и потому еще более мучительное. Буря, бушующая в груди, тщетно рвется наружу, на простор. Человек с мольбой, с проклятьем устремляет взор на небо; и, постепенно утихнув, боль сменяется холодным отчаянием и догорает в душе, как лампада, забытая в опустевшем храме, а на небосклоне уже занимается заря, предвещая новый, еще более страшный день.
Пьетро оцепенел, по его щекам покатились крупные слезы.
Публика, гулявшая по берегу озера, замерла. Экипажи остановились.
Бурные рукоплескания загремели перед отелем.
Пьетро пришел в себя, вскочил со стула и убежал в комнату.
— Маэстро, вы бог! Хотите, я упаду на колени, брошусь в озеро — только не пейте больше сегодня, не пейте!
Паладини расчувствовался.
— Ты так мне нужен, Пьетро,— сказал певец непривычным для него мягким, задушевным тоном.
— А вы знаете, маэстро, что сейчас вы спели «Сумерки» лучше, чем в тот раз, когда напевали пластинку для граммофона.
Старик сиял. Он нажал кнопку звонка, послал за экипажем и вскоре уехал вместе с учеником. Паладини (болтал без умолку, указывал Пьетро на проходивших мимо красавиц и не замечал, с каким любопытством смотрят па него прохожие.
Пьетро в эти минуты чувствовал себя архангелом, восседающим по левую руку от творца.
«Ах, если б не было на свете этого проклятого вина!»
В половине девятого Паладини и Пьетро вошли в отведенное им фойе оперного театра. Паладини опустился в кресло, взглянул на Пьетро, на газеты, лежавшие на столе, сунул руку в карман и только тут спохватился, что ему чего-то недостает. Ему захотелось курить, но распорядок, установленный Пьетро, «регулировал» куренье: перед концертом — никаких сигар. Паладини взял газеты и стал их перелистывать.
Пьетро вышел из фойе, запер двери, положил ключи в карман и, довольный тем, что пути сообщения с буфетом прерваны, отправился к аккомпаниатору. Вернувшись, он взглянул на часы: было без четверти девять. Он подошел к Паладини и торжественно объявил: