Со времени дела Краневицера во мне многое незаметным образом изменилось. Малине я должна это объяснить, и вот я объясняю.
Я: С тех пор я знаю, что такое тайна переписки. Сегодня я уже вполне могу это себе представить. После дела Краневицера я сожгла всю свою почту за много лет, а затем начала писать совершенно другие письма, большей частью по ночам, до восьми утра. Но эти письма, которые я никуда не отсылала, для меня очень важны. За последние четыре-пять лет я написала, должно быть, около десяти тысяч писем самой себе, в них было все. Многие письма я даже не вскрываю, я пытаюсь освоиться с тайной переписки, подняться на высоту мысли Краневицера — постигнуть то недозволенное, что может заключаться в чтении письма. Но у меня еще случаются рецидивы, когда я вдруг вскрываю одно из них и читаю, а потом даже оставляю лежать, так что ты, например, мог бы его прочесть, пока я на кухне. До того небрежно храню я письма. Так что дело не в кризисе почты и писания писем, с чем я не вполне справляюсь. Я снова поддаюсь любопытству, время от времени надрываю какой-нибудь пакетик, особенно перед Рождеством, и пристыженно достаю шейный платок, свечу из пчелиного воска, посеребренную головную щетку от моей сестры, календарь от Александра. Настолько я еще непоследовательна, хотя дело Краневицера могло бы помочь мне исправиться.
Малина: Почему для тебя так важна тайна переписки?
Я: Не из-за этого Отто Краневицера. Из-за меня самой. Из-за тебя тоже. А в Венском университете я поклялась на жезле. Это была моя единственная клятва. Ни одному человеку, ни одному представителю религии или политики я вообще не способна была дать клятву. Еще ребенком, когда я не могла сопротивляться иным образом, я сразу серьезно заболевала, у меня начинались настоящие болезни с высокой температурой, и меня невозможно было побудить в чем-то поклясться. Всем, кто дает одну-единственную клятву, приходится гораздо тяжелее. Множество клятв наверняка можно нарушать, единственную — нельзя.
Поскольку Малина меня знает и ему знакомы мои неуклюжие перескоки от одной темы к другой, он верит, что вопреки всему я готова двинуть дело значительно дальше, чем показываю это, стесненная рамками наших повседневных возможностей, и что я, стало быть, хочу в конце концов доискаться тайны переписки и буду ее блюсти.
Всех почтальонов Вены сегодня ночью собираются пытать: надо выяснить, под силу ли им тайна переписки. Некоторых, напротив, будут проверять только на расширение вен, плоскостопие и другие физические деформации. Возможно, что с завтрашнего дня для разноски почты привлекут военных, ибо почтальоны, изможденные, израненные, измученные, истерзанные пытками или обессиленные после впрыскивания им сыворотки правды, уже ничего разносить не смогут. Я обдумываю пламенную речь, даже пламенное письмо министру почт в защиту своего и всех других почтальонов. Письмо, которое, вероятно, будет перехвачено и сожжено солдатами, пламя выжжет и закоптит слова, и может случиться, что по коридорам министерства побегут служители, передавая друг другу всего лишь кусок обугленной бумаги, дабы вручить его министру.
Я: Понимаешь, мои пламенные письма, пламенные воззвания, пламенные просьбы, весь тот огонь, какой я отдала бумаге своей обожженной рукой, — боюсь, что все это может превратиться в кусок обугленной бумаги. Вся бумага в мире в конце концов обугливается или размывается водой, ибо на огонь они насылают воду.
Малина: Древние говорили про глупого человека, что у него нет сердца. Вместилище ума они перенесли в сердце. Ты не должна во все вкладывать столько сердца и распалять пламенем все свои речи и письма.
Я: Но у сколь многих есть головы, головы — и только? А сердца-то нет. Я тебе скажу, что теперь на самом деле произойдет: завтра Вену всеми доступными средствами, с помощью военных, перенесут прямо на Дунай. Они хотят, чтобы Вена была посреди Дуная. Они хотят воды, огня они не хотят. Еще один город, через который течет река. Это было бы ужасно. Пожалуйста, позвони сейчас же начальнику управления Матрайеру, позвони министру!
Однако у Вены осталось уже мало времени, она клонится к упадку, дома впадают в сон, люди все раньше выключают свет, никто больше не бодрствует, целые городские кварталы охвачены апатией, венцы уже не сходятся, не расходятся, город сползает вниз, к погибели, но еще возникают одинокие размышления и внезапные горячечные монологи в ночи. А иногда — наши с Малиной последние диалоги.
Я одна дома. Малина заставляет себя ждать. Сижу за шахматной доской, поставив позади нее книгу, «Шахматы для начинающих», и разыгрываю партию. Напротив меня никто не сидит, я то и дело меняю место, Малина не сможет сказать, что на сей раз я проигрываю, так как в конце я и выигрываю и проигрываю одновременно. Но Малина приходит домой и видит только один стакан, на доску он не смотрит, эта партия его не интересует.
Малина говорит то, что я и ожидала: «Вена горит!».
Мне всегда хотелось иметь младшего брата, вернее, мужа моложе меня. Малина должен это понять, сестра, в конце концов, есть у всех нас, но не у каждого есть брат. Я еще в детстве осматривалась в поисках братьев и потому клала вечером на подоконник не один, а два куска сахару, ведь два куска — это для брата. Сестра-то у меня была. Любой мужчина постарше приводит меня в ужас, даже если он всего на день старше меня, и я бы никогда не решилась, я бы скорее покончила с собой, чем вверилась его попечению. Лицо само по себе еще ни о чем не говорит. Мне надо знать даты, знать, что он на пять дней моложе меня, не то меня будут преследовать сомнения, могут обнаружиться родственные связи, на меня падет величайшее проклятье, ведь так со мной опять может что-то случиться, а я должна держаться как можно дальше от ада, в котором, по-видимому, однажды уже побывала. Но я не помню.
Я: Мне необходимо, чтобы я могла подчиняться добровольно, ты ведь немного моложе меня, и я встретилась с тобой довольно поздно, рано или поздно — это не так важно, важна сама разница. (А об Иване я вообще не хочу говорить, чтобы Малина ничего не узнал, ведь если Иван и хочет вытравить из меня возраст, я все-таки должна его сохранить, чтобы Иван никогда не стал старше меня.) Ты же совсем на чуть-чуть меня моложе, это дает тебе огромную власть, так воспользуйся же ею, я подчинюсь, временами я это умею. Это приходит не по зрелом размышлении. Ему предшествуют отвращение или симпатия, тут я уже ничего изменить не могу, мне страшно.
Малина: Может быть, я старше тебя.
Я: Конечно, нет, я это знаю. Ты явился после меня, до меня тебя не могло быть, тебя вообще можно представить себе только после меня.
К последним июньским дням я особого доверия не питаю, но часто замечала, что больше всего расположена к людям, которые родились летом. Наблюдения такого рода Малина с презрением отвергает, скорее уж я могла бы подступиться к нему с вопросами по астрологии, — я ничего в ней не смыслю. Госпожа Зента Новак, которая весьма популярна в актерских кругах, но к которой обращаются также промышленники и политики, однажды изобразила в виде кругов и квадратов то, что мне предначертано, все возможные тенденции, она представила мне мой гороскоп, показавшийся ей необыкновенно странным, я сама не могу не видеть, как резко тут все прорисовано, с первого взгляда — сказала она, — в этом гороскопе читается невероятное напряжение, в сущности, это образ не одного человека, а двух, составляющих крайнюю противоположность друг другу, при таких предзнаменованиях, если только я сообщила ей точные данные, я должна подвергаться постоянному испытанию на разрыв. Я вежливо спросила: «Разорванный, разорванная, не так ли?» Врозь, сказала г-жа Новак, можно было бы выжить, но вот так, вместе, — навряд ли, кроме того, здесь поразительным образом проявляются мужское и женское начала, разум и чувство, продуктивность и саморазрушение. Видимо, я перепутала исходные данные, ведь я сразу показалась ей симпатичной, я такая естественная женщина, она любит естественных людей.