Выбрать главу

Послужило оно в свое время хозяину. Сколько лис, зайцев да белок добыл — не счесть. Да и деньги за шкурки в районе получал немалые. Недаром его звали так уважительно: охотник из Пиштенера. Мог бы он, конечно, при тех деньгах новое ружье купить, двухстволку. Да это было дороже…

Золотое времечко. Он тогда только-только женился, поздновато, правда, но что поделаешь — война все сроки перепутала. А как его Пелагея с охоты встречала! Не то что теперь… Так и кружилась вокруг, так и ворковала: «Ой, любезный мой, золотой мешочек мой, да как ты так умеешь? Видать, зверь сам идет тебе в руки. Видать, счастливый ты, в шелковой рубашке родился. Прямо чудо!» Помогала раздеться, сапоги стаскивала, полштофа белого из сундука доставала, приглашая к столу.

А сейчас? Повывелась дичина. Приходишь ни с чем, уставший, язык на плечо. Да и здоровье не то: разошелся по швам, как старая высохшая бочка. Куда за зверьем гоняться! Вот и ставишь капканы у дороги.

Да, какого только зверья не видывал! Единственное на волка не ходил. И было отчего. Но об этом он даже Микипыру не рассказывал. Волки тоже его сторонились. Бывало, на стаю натыкался. Другого бы они гнали до самой деревни, а его, глядь, стороной обошли. Может, железом да порохом пропах, но он иное думал. И лося убитого не раз в лесу на ночь оставлял: пометит его со всех сторон мочой и уходит. Ни один зверь не трогал его добычу!

Не головой он помнит тот давний случай, а телом: кожей, носом, языком и нёбом. Он осознал его позднее, вероятно, в зрелые годы, и восстановил в уме последовательность событий. Наверное, это было весной, в мае. Дома съедено все, что можно съесть, и он, маленький человечишко, гонимый голодом, отправился в спасительный лес. А куда еще идти? Но и там нет ни ягод, ни грибов, и трава еще не вошла в силу. Он уходил все дальше и дальше, не разбирая, человечья ли то тропа или звериная. Падал от голода и усталости, снова вставал. Но, видимо, добрая звезда ему светила или кто-то молился за него… Он не пропал, не потерялся.

То есть это в нашем смысле не потерялся — иначе говоря, знал, где его дом. Он не знал другого — как выйти к жизни, и в этом смысле прямо потерялся, подошел к последней черте.

Может быть, он полз, может, дрожал от холода ночами, может, сутками лежал в забытьи, плакал, звал отца и мать или еще кого-то. Этого нет в памяти. Но на зов его лес все-таки откликнулся, или он сам вполз в то уютное пахучее место. Он помнит грубую шерсть на лице, острый и душный запах псины, тепло, приторно-жирный вкус молока во рту… Он ничуть не боялся, и даже не думал, у кого ищет соски — так манил его этот чуть кисловатый запах жизни. И сам он, наверное, не пах человеком — только смолой, которую сколупывал с елок, прелыми листьями, на которых спал, молодыми побегами липы, которые жевал. И зверь поделился с ним молоком, теплом, логовом…

Сейчас-то он твердо знает, что это был за зверь. А как он плакал, когда обнаружил вдруг, что его кормилица ушла! Так плакал, будто потерял родителей. И не родись он человеком — то желал бы в тот момент родиться волком. Тот случай ненароком перевернул всю его жизнь. Под старость особенно чувствуешь это. Волчица-мать поставила на его судьбе свою отметину. Эту тамгу ни смыть, ни вытравить. Ее не увидишь глазом, лишь сердцем почувствуешь, если имеешь сердце. И будешь ощущать ее до конца, до смерти, как ощущаешь в иные минуты ни с того ни с сего назойливый запах волчьего молока.

5

Ахнув от неожиданности, старик стоит в оцепенении. Он чувствует, как мороз волнами заходил по спине, и мокрые волосы будто приподняли шапку.

— Волк! Откуда? — бормочет он и оглядывается, но ничего, кроме собственных следов, не видит. — Сколько лет их здесь уже не было. И вот — пожаловали. А может, одиночка приблудился откуда-то. Говорят, на Провое, на Звениговской стороне, видели одного. Так это вон сколь верст… Иль с севера спустились? Их там сильно прижали нынче. И надо же, в мой капкан попал. Вот оказия…

Он еще раз внимательно оглядывает окрестность, вешает капкан цепью через плечо и, сначала тихо, потом все быстрее и быстрее бежит к деревне. Но не страх гонит его, а растерянность…

Тяжело дыша, он с грохотом бросает капкан на пол и сам садится туда же, раскинув ноги и привалившись спиной к лавке.

— Ты чего это? — испуганно спрашивает старуха и подходит к нему.

— Вона… — только и выдыхает он, не в силах больше ничего выговорить.

— Во-олк… — как-то протяжно, с придыханием, выговаривает она и всплескивает руками, будто и в самом деле видит перед собой живого волка.

— А ты что думала — твоя корова?

Старик отдышался, успокоился и, глядя на испуганную жену, даже улыбнулся. А она словно не слышала: и не осердилась на его шутку — дальше продолжает:

— Что же он теперь… с тремя ногами остался, что ли?

— Нет, у него еще запасная была: приставил и убежал!

— Дурной ты, ей-богу глупый! Да как же ему теперь жить-то с тремя ногами, дурья твоя башка?! Подумал ты об этом? Тебе бы ногу оторвать, тогда попрыгал бы, старый черт! Зачем мучить-то? Уж выстрелил бы, коли так, убил бы его! Так нет, отпустил! Сам, верно, волчьей породы, ни капли жалости к живому нет!

Вот ведь, все никак не успокоится, все кричит. А старик уже не слушает, уши его теперь будто заперты на семьдесят семь замков. Вытащив лапу из капкана и рассматривая ее, он думает о своем.

«Да-а, серьезный зверь. Кисть-то какая широкая. А может, и вправду убить, как старуха советует? Не жизнь теперь для него — мучение. Где он сейчас? Лапу, верно, зализывает… Да тут и податься-то некуда. Разве в Оносим-болото? Леса повырубили. Не леса — тьфу! Ишь, как лапу отхватил… — Старик подносит волчью кисть к самым глазам, внимательно разглядывает. — Ага, кость раздроблена капканом, он только догрыз ее. Эх, черт меня дернул этот капкан ставить. Выбросить его следовало, коль пружина сломалась. Так нет, поперся в кузницу. Вон какая сильная получилась, даже кость перешибла. А может, это и к лучшему, что он сам освободился, стрелять не пришлось? На волка-то, пожалуй, рука бы не поднялась».

Он смотрит на лапу, а видит самого зверя. Матерого, пышногрудого, с большой головой и тяжелым хвостом. Вот он ступил неосторожно, и капкан намертво прихватил лапу — как молотом ударил… У него самого вдруг заныла рука, будто это ее искалечило безжалостное железо. Потирая руку, он присаживается к печке и, приоткрыв вьюшку, крутит цигарку — трубку он курит только на улице, чтоб не путаться с газетой и махрой. А из головы все не идет этот волк, керемет его забери.

Было, было время, когда на всех перекрестках кричали: бей волков! И по радио, и по телевизору, хотя нет, тогда телевизора у старика еще не было. Премии давали за каждого убитого зверя — да еще какие большие! И всех извели в здешних местах. А толку? Зверья в округе как не было, так и нет. А что на людей они нападают да скот режут — неправда. Волк свои охотничьи угодья знает, чужого туда не пустит и сам на чужую территорию не пойдет, тем более к человеческому жилью. Конечно, забирались в хлева, на фермы — так это от бескормицы или от увечья, что сам же человек причинил зверю. Да и как это можно: извести под корень живое существо?! Сейчас опять по телевизору про волков заговорили: мол, полезны они для леса — санитары лесные, мол, без волков зверюшек гибнет гораздо больше от всяких болезней. Человек сейчас в такую силу вошел, что все уничтожить может. А зачем? Себе же дороже выйдет. В лес войдешь — к пенькам воротишься. Взять хотя бы комара. Уж на что вредный: и пищит, и зудит над ухом, поедом ест — а и того нельзя трогать. Изведешь — птица погибнет, что им питается, без птиц леса посохнут от вредителей разных… Это ж думать надо, что может получиться, если даже только комара уничтожить. А вот муху, ту, верно, ничем не взять. И бьешь, и травишь, и липучки вешаешь — лезет откуда-то, как из чертовой дыры…