Выбрать главу

Товарищи смотрят на меня с тревогой.

– Не будешь же ты впутывать в наши дела кюре? – восклицает Дюмон.

По нашему общему мнению, у аббата Леба мозги набекрень. Каждый раз на исповеди он всячески старается нас унизить; он считает ерундой все наши грехи, за исключением одного. Исповедь обычно протекает следующим образом:

– Отец мой, я грешен в том, что возгордился.

– Ладно, ладно. А что еще?

– Отец мой, я обманул учителя.

– Так, так, что еще?

– Отец мой, я грешен в том, что плохо говорил о ближнем.

– Ничего, ничего, что еще?

– Отец мой, я стащил десять франков у матери из кошелька.

– Хорошо, хорошо. А что еще?

– Я занимался непотребными делами.

– Ага! – восклицает аббат Леба. – Ну вот, наконец-то мы и добрались!

И тут начинается допрос с пристрастием. С девочкой? С мальчиком? С какой-нибудь скотиной? Сам с собой? Раздетый или в одежде? Лежа или стоя? На постели? В уборной? В лесу? Может быть, в классе? А не перед зеркалом ли? Сколько раз? О чем ты думал, когда занимался этим? (О чем? О том и думал, что занимаюсь этим, ответил Пейсу.) О ком ты думал? О какой-нибудь девочке? Или о товарище? А может, о взрослой женщине? О какой-нибудь родственнице, например.

Создав свое Братство, мы прежде всего дали клятву не проболтаться о нем аббату Леба, поскольку никто из нас не сомневался, что священник ни за что не поверит в невинность наших отношений, раз это общество секретное и собирается тайком от взрослых гдето в укромном месте. И тем не менее наше Братство было действительно «невинным» в том самом смысле, в каком это понимал аббат Леба.

Я пожимаю плечами.

– Ясно, я не стану докладывать о наших делах кюре. Об этом даже не думайте. Я сказал, что попрошу прощения у того, кто вправе меня простить. И теперь я ухожу.

Я встаю и отрывисто бросаю:

– Идешь со мною, Колен?

– Конечно, – отвечает малыш Колен, чрезвычайно гордый, что я выбрал именно его.

И, копируя каждое мое движение, он удаляется следом за мной, оставив онемевших от изумления сотоварищей по Братству.

Наши велосипеды запрятаны в зарослях кустарника, неподалеку от замка.

– Чешем в Мальжак, – коротко командую я.

Мы мчимся бок о бок, не произнося ни слова, даже когда наши велосипеды катятся по равнине. Я очень люблю малыша Колена, и я всячески поддерживал его, когда он только поступил в школу, потому что среди этих здоровенных парней, которые в двенадцать лет уже сами водили трактора, он казался легким и хрупким, как стрекоза, – с быстрыми и хитрыми глазками орехового цвета, бровями домиком и улыбчивыми, так и ползущими вверх уголками губ.

Я надеялся, что в церкви уже никого нет, но, едва мы уселись на скамье у исповедальни, из ризницы, шаркая ногами, вышел согбенный аббат Леба. В полутьме я с содроганием заметил, как появился из-за колонны его длинный крючковатый нос и торчащий вперед подбородок.

Как только он завидел наши фигуры в этот неурочный час в церкви, он набросился на нас, будто хищный коршун на лесных мышат, вперив пронизывающий взгляд в наши глаза.

– Чего это вы сюда заявились? – грубо спрашивает он.

– Я зашел немного помолиться в храме, – отвечаю я, глядя на священника простодушным, ясным взором, благопристойно скрестив ладони на гульфике штанов. И елейным голосом добавляю: – Как вы нас учили...

– А ты? – строго обращается он к Колену.

– Я тоже, – отвечает Колен, но его смешливый рот и хитрые глаза ставят под сомнение серьезность ответа.

Он нахлынувшего подозрения у кюре даже расширились глаза, он поочередно смотрит то на меня, то на Колена.

– А уж не покаяться ли в чем вы сюда пришли? – спрашивает он, обращаясь ко мне.

– Нет, господин кюре, – говорю я с твердостью в голосе. И добавляю: – Ведь я исповедовался только в эту субботу.

Кюре с негодование распрямляет согбенную спину и говорит, многозначительно глядя на меня:

– Ты хочешь сказать, что с субботы по сей день у тебя не было грехов?

Я слегка тушуюсь. Увы, священнику известно о моей преступной страсти к Аделаиде. Во всяком случае, я считаю ее таковой с той минуты, когда кюре на исповеди воскликнул: «Стыдись! По возрасту эта женщина годится тебе в матери. – И непонятно почему добавил: – И ведь она весит в два раза больше, чем ты». Как будто в любви имеют какое-то значение килограммы. Тем более когда все сводится только к «дурным мыслям».

– Были, конечно, но ничего серьезного.

– Ничего серьезного! – восклицает с возмущением священник, сцепляя пальцы. – Что же, например?

– Я солгал отцу, – наобум говорю я.

– Так, так, – бормочет аббат Леба. – А что еще?

Я смотрю на него. Не заставит же он меня насильно каяться в грехах прямо так вот сразу, посреди церкви! Да еще в присутствии Колена!

– Больше ничего, – не дрогнув, отвечаю я.

Аббат Леба бросает на меня испытующий взгляд, я решительно отбиваю его простодушной ясностью своих глаз, и этот взгляд сникает, скатываясь куда-то вниз по длинному носу.

– А у тебя? – спрашивает он, обернувшись к малышу Колену.

– У меня то же самое! – отвечает Колен.

– У тебя то же самое! – хихикает священник. – Ты, значит, тоже солгал отцу и считаешь это несерьезным грехом.

– Нет, господин кюре, – говорит Колен, – я солгал не отцу, а матери. – И уголки его смешливого рта ползут вверх.

Я боюсь, что аббат Леба сейчас взорвется и выставит нас из святого храма. Но ему удается совладать с собой.

– Значит, – говорит он, по-прежнему обращаясь к Колену, и в голосе его слышится угроза, – значит, тебе пришла в голову благая мысль зайти в церковь и помолиться богу?

Я уже открываю рот, готовясь ответить, но аббат резко обрывает меня.

– Помолчи, Конт! Вечная история! Слова никому не дашь сказать! Пусть отвечает Колен!

– Нет, господин кюре, эта мысль пришла в голову не мне, а Конту.

– Ах, значит, Конту! Чудесно! Чудесно! Это уже начинает походить на правду, – с тяжеловатой иронией замечает кюре. – А где вы были, когда эта мысль осенила его?

– На дороге, – говорит Колен. – Мы ехали на велосипедах, и вдруг ни с того ни с сего Конт говорит мне: «Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь?» А я говорю: «Ну что ж, это идея». Ну, вот мы и заехали. – И уголки его губ невольно снова ползут вверх.

– "Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь", – передразнивает его кюре, едва сдерживая ярость. И вдруг добавляет, словно наносит стремительный удар шпагой: – А где вы были, позвольте узнать, прежде чем оказались на этой дороге?

– В «Семи Буках», – не моргнув глазом отвечает Колен.

Это просто гениально со стороны малыша, ведь единственный человек во всем Мальжаке, к которому кюре уж никак не может обратиться, чтобы выяснить, правду ли мы говорим, – это мой дядя.

Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям.

– Ну что же, помолитесь, помолитесь! – говорит наконец аббат Леба язвительно. – И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает!

Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко захлопывается за ним.

Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену:

– Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию!

Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у диктора, голос: "Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе прочитать десять раз «Отче наш», – меня бы, видимо, это даже не удивило. Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на себя наказание: десять раз прочитать «Отче наш». Я уже готов был для ровного счета десять раз отбарабанить и «Богородицу», но сообразил, что, если паче чаяния сам господь бог – протестант, ему может оказаться неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию.