Выбрать главу

– Я так почему-то и подумал, – восклицаю я, просияв. – Значит, ты поступил в семинарию в том же году, что и мой приятель Серюрье.

– Видишь ли... – ответил, снисходительно улыбнувшись, Фюльбер, – нас было так много, не мог же я всех знать.

– Не так уж много народу на одном курсе. А не заметить Серюрье просто невозможно. Огненно-рыжий великан, ростом почти в два метра.

– Ах, этот! Ну конечно, теперь, после того как ты мне его описал...

Фюльбер говорил сдержанно и, очевидно, почувствовал огромное облегчение, когда я попросил его рассказать нам о Ла-Роке.

– После взрыва, – начал он печально, – мы тяжко страждали.

Я сразу же подметил это слово. Сколько я раз слышал его в устах священников или тех, кто им подражает. Для них это вроде производственного термина, и, хотя в этом слове нет ничего приятного, почему-то они испытывают явное удовлетворение, произнося его. Говорят, что молодые священники теперь избегают его употреблять. Если это действительно так, тем лучше. Слово это внушает мне отвращение какимто оттенком самолюбования. Горе – и тем паче чужое горе – отнюдь не объект для смакования и вряд ли способно служить украшением прекрасным душам.

А Фюльбер буквально упивался, рассказывая о том, как они «страждали». Эти страдания сводились в основном к тому, что живым после катастрофы пришлось захоронить останки погибших. Мы тоже прошли через это и никогда об этом не говорили.

И так как он беспощадно излагал нам все детали, я, желая изменить тему разговора, спросил, как живут после взрыва люди в Ла-Роке.

– И хорошо и плохо, – ответил он, тряхнув головой, и обвел сидящих за столом своими прекрасными печальными глазами. – Хорошо в плане духовном и плохо в плане материальном. Должен сказать, – продолжал он, прикрыв глаза и отправляя в рот увесистый кусок ветчины, – я больше чем удовлетворен духовной стороной нашей жизни. Религиозное рвение ларокезцев выше всяких похвал.

Заметив, что нас с Мейсонье это удивило (в ЛаРоке мэрия состояла из социалистов и коммунистов), он продолжил:

– Возможно, я вас удивлю, но все жители ЛаРока исправно посещают церковь и регулярно исповедуются.

– И чем же, по-твоему, это можно объяснить? – нахмурив брови, досадливо спросил Мейсонье.

Тот сидел по левую от меня руку, слегка повернув голову, я взглянул на него. Меня поразило суровое выражение его лица. Видимо, только что услышанное не на шутку потрясло его. Хотя День Происшествия обратил в прах все надежды Мейсонье, тем не менее, видимо, для него по-прежнему мир состоял из мэрий, за которые сражался союз левых сил. Я незаметно толкнул его под столом ногой. Не всегда откровенность бывает уместна. Мое недоверие к Фюльберу росло с каждой минутой. Я ничуть не сомневался в том, что он подчинил своему влиянию уцелевших ларокезцев, и этот факт тревожил меня по-настоящему.

– После взрыва, – вновь заговорил Фюльбер своим певучим, торжественным и самодовольным голосом, – люди вернулись к своему человеческому естеству и обратились к своей совести. И столь велики были физические их муки и особенно муки нравственные, что каждый вопросил себя, не явилось ли пережитое возмездием за наши заблуждения, за содеянные грехи, за то, что отвернулись мы от господа бога, забыли свой долг, в частности долг религиозный. И надо к тому же сказать, что наше существование стало так зыбко, что все инстинктивно обратились к Всевышнему, прося у него защиты.

Слушая эти разглагольствования, я уже не сомневался, что Фюльбер сумел разжечь комплекс виновности у своих прихожан. И повернул их смятение себе на пользу. Я почувствовал, как закипает Тома, сидящий справа от меня. Во избежание взрыва я толкнул и его ногой под столом. Одно я знал абсолютно твердо: никаких столкновений с Фюльбером по вопросам религии быть у нас не должно. Тем более что своими бархатными глазами, пусть даже слегка косящими, своим одухотворенным лицом аскета и глубоким голосом человека, «стоящего одной ногой в могиле» (однако всеми пальцами другой крепко вцепившегося в жизнь), Фюльбер менее чем за два часа успел обворожить всех наших женщин и произвел самое выгодное впечатление на Жаке, Пейсу и даже Колена.

После ужина мы уселись вокруг очага, и Фюльбер по собственному почину снова повел речь о материальных трудностях, испытываемых в Ла-Роке.

Вначале ларокезцы смотрели на будущее довольно оптимистично: огромный бакалейный и гастрономический магазины, к которым примыкала и лавчонка Колена, уцелели, хотя пламя и сожрало в День Происшествия весь нижний город. Только потом они сообразили, что в один прекрасный день запасы истощатся и Ла-Рок уже не сможет их восполнить, поскольку все фермы, окружающие городок, были уничтожены вместе с поголовьем скота. В замке, владельцы которого жили в Париже, а теперь, безусловно, их уже не было на свете, осталось несколько свиноматок, бык, пять верховых лошадей и необходимый для них корм.

В Курсежаке, маленькой деревушке между ЛаРоком и Мальвилем – пламя частично пощадило и ее – остались в живых шесть человек, но все коровы, кроме одной, с новорожденной телочкой, погибли. Эта потеря была тем более ощутима, что в Ла-Роке есть двое маленьких детей и двенадцатилетняя девочка-сирота, ее здоровье требует особой заботы. До сих пор их кормили сгущенным молоком из запасов бакалейного магазина, но этот источник вот-вот иссякнет.

На этом Фюльбер закончил свой рассказ, не сделав никаких выводов. Мы переглянулись. И так как все молчали, волей-неволей пришлось задать мне несколько вопросов нашему гостю. От него я узнал, что ларокезцы с самого начала предполагали, что в Мальвиле кто-нибудь да остался в живых, поскольку Мальвиль, равно как и Ла-Рок и Курсежак, защищен могучим утесом. Окончательно они утвердились в своих предположениях с месяц назад, когда однажды утром услышали звон нашего колокола. Кроме того, я узнал, что для обороны в Ла-Роке имеется десяток охотничьих ружей, «патроны в значительном количестве» и карабины.

Я весь превратился в слух, когда Фюльбер снова заговорил о верховых лошадях, но с умыслом не стал о них ничего расспрашивать. Я прекрасно знал каждую из этих лошадей. Ведь я сам продал их Лормио. Лормио были парижские промышленники, которые за колоссальные деньги приобрели полуразрушенный исторический замок, а затем ухлопали сумасшедшую сумму на его реставрацию, но проводили в нем не больше месяца в году. Однако в течение этого месяца они разыгрывали из себя владетельных сеньоров и катались верхом. Все трое сидели в седле из рук вон плохо, но все желали иметь ни больше ни меньше как по англо-арабскому скакуну. Впрочем, я честно уговаривал их купить лошадей не столь породистых. Хотя, с другой стороны, чего ради до Дня Происшествия я должен был отказываться от заработка, который шел мне в руки от этих снобов. Лормио купили у меня также двух белых кобылиц, но речь о них пойдет дальше.

Я заметил, что наш словоохотливый и велеречивый гость довольно сдержанно отвечает на мои вопросы. Из чего я сделал вывод, что, расписывая материальные затруднения в Ла-Роке, он намеревается обратиться к нам с какой-то просьбой, но, несмотря на свою величайшую самоуверенность, не решается ее изложить. Я замолчал, глядя на пылающий в камине огонь.

Через минуту Фюльбер откашлялся, что, впрочем, скорее говорило не столько о его смущении, как о том, что, уже «стоя одной ногой по ту сторону жизни», он вынужден снова вернуться к ней, дабы заняться делами людскими.

– Должен признаться, – снова начал он, – меня чрезвычайно беспокоит судьба двух малышей и бедной нашей сиротки. Создалось весьма тяжелое положение, и я не вижу из него выхода. Просто не представляю, как нам удастся выходить детей без молока.

И снова нависло тягостное молчание. Все взгляды были обращены к Фюльберу, но никому не хотелось говорить.

– Я прекрасно знаю, – проникновенным баритоном продолжал Фюльбер, – то, о чем я вас сейчас попрошу, покажется вам невероятным. Но обстоятельства настолько исключительны, дары божьи распределились неравно, и, чтобы жить, вернее, чтобы просто выжить, мы должны помнить, что мы братья и обязаны помогать друг другу.