Гонец не задержался. На взмыленном коне он подскакал к гетманскому шатру и крикнул, подавая письмо:
— Хан отказался выступить!
У Хмельницкого высоко взметнулись брови, побелели сухие губы, он нервно разорвал печать, развернул письмо и побледнел.
<Гетман, — писал хан, — почему ты хочешь до конца уничтожить короля, своего господина, государство которого и так достаточно разорено. Надо иметь милосердие, и поэтому я, как родовитый монарх, хочу примирить тебя с твоим монархом, которому ты до сих пор подчинялся. Я жду тебя в своем шатре. Если же не послушаешься, выступлю против тебя>.
— Коня! — крикнул Хмельницкий. — Генерального писаря Выговского ко мне!
…Несколько сот сейменов стояли полумесяцем против ханского шатра. Напротив входа сидел на персидских коврах Ислам-Гирей в собольей шубе, рядом с ним Сефер Гази. А в отдалении на бугорке, покрытом парчой, сидел… нет, это не сон, не может этого быть!.. сидел король Ян Казимир. Но темно-карие глаза презрительно смотрели на гетмана-победителя, черные курчавые волосы парика по-патрициански спадали на плечи, черный атласный кафтан, отороченный вокруг шеи белым мехом, придавал королю кардинальскую величавость. Рядом с королем стоял великий канцлер Ежи Осолинский, морщинистый, с глубоко сидящими глазами, с коротко подстриженной бородкой — тот самый, который, еще до наступления на Замостье, тайно приходил к Хмельницкому просить согласия на избрание Яна Казимира.
Хмельницкий до боли сомкнул веки от кипевшей в нем ярости, словно хотел прогнать дурное видение, хотя уже понимал весь позор поражения. Неслыханное, чудовищное коварство!
Рука сжала эфес сабли и тут же опустилась. Побежденный король милостиво протянул для поцелуя руку, а великий канцлер промолвил:
— По врожденной доброте своей король был далек от того, чтобы жаждать крови подданных. Он прощает тебя, Хмельницкий, за тяжкое преступление в надежде, что ты загладишь вину верностью и доблестью своей.
Казалось, под ногами разверзлась земля от такого кощунства и обмана. Гетман с ненавистью посмотрел на хана, Сефера Гази, который стоял неподвижно с закрытыми глазами, и повернул голову к Выговскому. Генеральный писарь потупил глаза, боясь взгляда Хмельницкого. И вдруг он упал на колени, прошептав:
— Милосердия и прощения просим у вашего королевского величества.
<Гад!> — чуть не закричал Хмельницкий. Еще миг, и гневный клич всколыхнул бы воздух над зборовскими полями, и ринулись бы казацкие полки на верную смерть за честь гетмана.
Гетман овладел собой. Помощи ждать неоткуда. Он должен снести это надругательство над собой*. Снял шапку, сжал ее в руке, даже перья поломал и прикусил длинный ус. Настороженно следили за гетманом глаза хана, в узких щелях бегали блестящие зрачки Сефера Гази — Хмельницкий медленно шел к королю. Потемнело августовское небо, черными казались фигуры короля и хана; шел с победами от Желтых Вод через Пилявку и Вепрь королевский вассал, чтобы уже над Стрипой почувствовать себя народным вождем. Поздно… Действительно ли поздно? Чудилось — вдруг зазвонили киевские колокола и умолкли в отчаянии, в удивлении подняла голову Европа, послышался хохот — разочарованный, насмешливый…
_______________
* Обстоятельства подписания Зборовского договора по-разному
излагаются в различных источниках. Шляхетские публицисты
распространяли версию, будто Хмельницкий покорился. Однако польский
канцлер Альбрехт Радзивилл, отнюдь не симпатизировавший гетману,
писал, что Хмельницкий держался независимо и при подписании договора
присягнул <сидя на стуле>. Русский дипломат Григорий Кунаков сообщал,
что Хмельницкий <вежства де и учтивости никакие против… королевских
речей… ни в чом не учинил>.
Согнулось одно колено, второе… Хмельницкий опустился на землю, не доходя до короля.
В этот момент глухой крик раздался в рядах сейменов, по его не услышал Богдан, не увидел потемневшего лица рыцаря, который с таким восхищением недавно смотрел на казацкого гетмана.
Сефер Гази монотонным голосом зачитывал побежденным ханские условия, слова молотом стучали по голове Хмельницкого, которая, казалось, разрывалась на части от унизительной милости хана.
— Сорок тысяч реестра… а все остальные казаки должны вернуться к своим панам… Киевское, Брацлавское и Черниговское воеводство Хмельницкому. Король должен уплатить хану двести тысяч злотых наличными, а в дальнейшем ежегодно по девяносто тысяч…
Торговля, базар… За двести тысяч злотых — Украину. Как дешево… Сколько бы он потребовал за голову гетмана?
— С этой поры между королем Речи Посполитой Яном Казимиром и его наследниками, с одной стороны, и великим хаканом Крыма и его наследниками, с другой, утверждается вечная дружба.
Имя подданного не было упомянуто…
Пошли ляхи по трем шляхам, казаки — по четырем, чтоб их кони отдохнули… А татары — по всей степи…
Чем будешь расплачиваться, Хмельницкий, за помощь татарам: валахами, или шляхтой, или же своими казаками?
Теперь ненасытной ордой по Черному шляху возвращались татары на юг. Сгорели Межибож, и Ямполь, и Заслав, грабили хутора и села, уводили людей в плен.
Поседела гетманская голова от такого немыслимого предательства. В ушах звучали страшные слова песни невольников: и рука в отчаянном гневе сжимала булаву: вот поднимет ее — и ринутся казаки на орду. И снова взял себя в руки Богдан: не время сейчас брать меч в руки, но оно придет, будут и силы… Будет еще праздник, и очистится от скверны истоптанная земля, и помчатся кони по вольной степи от Орели до Буга, от Дона до Стрипы…
Ордынцы гнали ясырь с Украины, а к Днепру и дальше на север, в Москву, скакали гонцы гетмана, обходя Черный шлях.
Идут хлопцы, выкрикивая, а девчата — напевая, а молодые молодцы старого гетмана проклиная:
Бодай того Хмельницького
Та перша куля не минула…
Почему так тошно на душе у Селима? Почему не пахнет больше степь хлебом, трава малиной, лес не звенит печальным перезвоном, а в сердце тускнеют образы двух мужей, которых одинаково любил, — Ислама и Хмеля?
Над Черным шляхом клубилась пыль, взбитая ногами пленников, и оседала на вытоптанные поля пшеницы, на помятую траву, — по ним идти пленникам, а не победителям; молча смотрела Украина на свой позор; черночубые казаки сопровождали сестер и братьев в татарский край.
<Нет, не моя это земля, не моя!> — беззвучно кричал Селим, скача по пожелтевшей степи.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Нас тут триста, як скло,
Товариства лягло…
Каземат, в котором почти два года томились, ожидая выкупа, гетманы Польского войска, был хорошо оборудован, и знатные пленники не испытывали ни голода, ни холода. Да и свободы им было достаточно. Во всяком случае, Калиновский наладил хорошую связь с миром через иезуитов на Армянской улице. Только слишком уж надоели бывшие властители Речи Посполитой друг другу: взаимная неприязнь и ежедневные споры досаждали им больше, чем неволя.
А король не торопился выкупать их.
Заметно состарился Николай Потоцкий. Лицо осунулось, седые усы опустились вниз, а большие, точно стеклянные глаза болезненно горели — в них затаилась ненависть ко всем, о ком он вспоминал: Хмельницкого он хотел видеть корчащимся на колу в предсмертных муках, иначе он думать о нем не мог. Сознание того, что казацкий гетман после Зборовского сражения получил сорок тысяч реестрового казачества и три воеводства, что он протягивает руки к Молдавии, а в Чигирине принимает с дарами турецких послов, приводило его в бешенство, и он кричал Калиновскому, ожиревшему от безделья: