Вот только детей бог не давал им уже четвертый год.
Лукьянов любил читать. В институтские годы сам пробовал сочинять рассказы, но оставил это дело. Иллюзий насчет собственного литературного таланта Лукьянов не питал. «Возьми любой номер газеты, — сказал он однажды жене, — интересен один, от силы два материала, на полосах же их вон сколько. Следовательно, интересный материал — исключение, неинтересные — правило. Все в жизни по этому закону. Что поделаешь, мы с тобой принадлежим к неинтересному, то есть к здоровому большинству. Поверь, так гораздо спокойнее…»
В последнее время у Лукьянова вызывали любопытство произведения, где герои-современники оказывались в экстремальных, с точки зрения морали и нравственности, ситуациях. Примерно как тот тип в очках, который «все сказал». Где от какого-то единственного их поступка будто бы зависело, как сложится вся их последующая жизнь, Лукьянов не очень в это верил, так как, сколько ни думал о собственной жизни, не припоминал ничего похожего. Случалось ему, конечно, трусить, даже довольно часто, но случалось и вести себя мужественно. Однако, чтобы после какого-нибудь происшествия он вел себя только трусливо или только мужественно, такого не было. Развитие у Лукьянова шло не от поступка к поступку, а, скорее, от понимания простых вещей к пониманию вещей более сложных.
Например, до пятого класса Лукьянов был убежден, что все должны его любить. И когда он, выудив из словаря неизвестное слово, несется к родителям за объяснением. И когда, сбиваясь, лопоча, читает с пылом гостям стихотворение Лермонтова, и гости, восхищенные, молчат. И когда сочиняет, расхаживая по кухне, собственные стишки, а бабушка тут же записывает за ним, чуть подправляет, а вечером читает родителям, в то время как он, сладко обмирая, прячется за шкафом.
В пятом классе им начали преподавать историю древнего мира. Лукьянов в первые же дни прочитал учебник от корки до корки, а на сон грядущий почитал еще и мифологический словарь. На уроке ему казалось, учительница рассказывает недостаточно хорошо, он без конца перебивал ее, как из мешка сыпал именами богов и героев. Когда же учительница принялась вызывать к доске, вытянул руку чуть ли не до потолка, однако она его не вызвала. У доски оказался тупица Артюхов, который даже не знал, как зовут бога света и искусств. Лукьянов в упор глядел на учительницу, округляя губы, беззвучно шептал «Аполлон! Аполлон!», тянул руку, но она, словно не замечая, вызывала тех, кто вовсе не хотел отвечать. Лукьянов в растерянности опустил руку. Учительница едва заметно поморщилась. И тут до него дошло. Как обухом по голове: она его не любит! Ей неприятны его нетерпение, желание ответить. Не любит! Его! Которого так любят родители и бабушка… Да за что же? Помнится, ему стало обидно до слез. Оп пересел на последнюю парту. Долгое время был насторожен и мрачен. Везде ему чудился подвох.
Так он понял: окружающие вовсе не обязаны его любить. Впоследствии же развил это понимание до следующего: огромную ошибку делают люди, полагающие, что кто-то любит их просто так, потому что они такие остроумные или талантливые. Просто так никто никого не любит.
Лукьянов и не стремился, чтобы его любили просто так. Никогда не обнаруживал своего интереса, не давил на людей, не требовал одолжений. А если ему их все-таки делали, то только в ответ на его. Но и тут он не был дельцом, к порочному принципу «ты — мне, я — тебе» относился с нескрываемым презрением. Во всем Лукьянов стремился соблюдать меру. Пошлость, наглость он полагал не чем иным, как забвением чувства меры.
Считалось, Лукьянову безумно везет. Сам он придерживался на этот счет другого мнения. Везение, по его мнению, заключалось в последовательном и неторопливом преодолении сопротивления между мечтой и реальностью. Лукьянов не строил воздушных замков, стремился исключительно к достижимому и, как правило, добивался. Хотя, конечно, незначительный процентик везения имел место. Когда, например, мать в третий раз вышла замуж, ему досталась однокомнатная квартира ее очередного мужа. И у жены Лукьянова оказалась однокомнатная квартира, что вообще было чудом. И при обмене вдруг возымела действие бумажка из редакции, что, мол, пусть в новой квартире и больше метров, чем полагается на две души, зато и семья молодая, растущая, и так далее.