Выбрать главу

«Сейчас, сейчас… — бормотал он, лихорадочно переключая регистры электрооргана. — Кто же, кто? Эдуард Хиль? Кобзон? Мария Пахоменко, а может… Эдита Пьеха? Нет, Хиль, конечно же мой любимый Хиль!»

Некоторое время никто ничего не понимал. Внутри одной мелодии вдруг возникла другая, до боли знакомая, победительно-фальшивая и бесконечно постылая. Потом музыканты стали кричать на Фому. В зале возникло легкое замешательство, кто-то неуверенно затопал, засвистел, другие восторженно завопили, полагая, очевидно, что так и было задумано. Гитары и ударник смолкли. Гремел один орган: «Лесорубы! Привыкли руки к топорам! Только сердце непослушно докторам… (каким докторам и как? как вообще сердце может быть послушно или непослушно?) когда иволга поет по вечерам…» — Фома вспомнил, после этих слов Хиль обычно прикладывает руку к уху, округляет глаза и чуть наклоняет голову, как бы прислушиваясь к этой, волнующей сердца лесорубов мифической иволге. Он тоже хотел сделать так, но успел только кретински округлить глаза. Музыканты оттащили его от органа, спихнули с помоста. Хохочущая, вопящая толпа подхватила Фому на руки и, словно установившего рекорд спортсмена, молодца-тренера, протащила через зал, вестибюль, вниз по лестнице. На счет «три» с размаху бросила на газон. После чего столь же шумно отхлынула. Фома оказался на холодной осенней траве. «Святая ночь», желая загладить инцидент, заиграла как с цепи сорвавшись.

Фома поднялся. На всякий случай спрятался за дерево. Но было тихо. В зале осталась его сумка. Ничего, захватят.

Вставив в зубы сигарету, сунув руки в карманы, он независимо зашагал в сторону Невского. Его обогнала возбужденная длинноволосая компания. «Нет-нет, серьезно, — донесся их разговор, — чувак голый вскочил за ударник».

На Фому обрушилась желанная свобода, вот только не ко времени и с привкусом горечи. Он не представлял как распорядиться внезапно обретенной свободой.

Ноги сами привели к родному дому. Почти во всех окнах горел свет, лишь окна Фомы были темны. «И здесь — свобода!» — горько усмехнулся он, перебрался по овальному мостику на другую сторону канала.

Крылья грифонов улавливали рассеянный в воздухе осенний сумрачный свет, мерцали, будто над ними роились золотые мухи.

Божий храм не белел, а испуганно прятался во тьме возле сквера. Фоме показалось, воздух вдруг окаменел, когда он чуть не налетел лбом на стену. Несколько месяцев назад храм принялись реставрировать. У одной стены поставили леса, но дело отчего-то застопорилось. Рабочие ушли, леса остались. Они напоминали гигантский насест. Проходя под насестом, Фома поднял голову и увидел в узком стрельчатом окне храма живой свет. Это было невозможно. Фома остановился. Однако сколько ни вглядывался в темное поднебесье, ничего кроме смутных перпендикулярных контуров насеста не разглядел. Да и мог ли быть в окне свет? Может, то был какой-то случайный отблеск?

Он двинулся дальше, но мысль о свете в окне засела как заноза. Ветер кретинизма понес Фому в обратную от здравого смысла сторону. Стоило ему только о чем-то подумать, в чем-то усомниться, чего-то испугаться, как в нем просыпался патологический, неумолимый протест. О разумном компромиссе со здравым смыслом не могло быть и речи. Фома ломил, как бешеный бык, на забор, зарабатывал репутацию странного идиота. Так два года назад вдруг бросился целовать Антонову на мосту с грифонами. Так в раннем детстве, поскандалив с отцом, ушел из дому, скрывался в каких-то катакомбах, пока не поймали. Так сейчас предстояло лезть по ненадежным лесам к воображаемому свету в стрельчатом окне.

Фома поплевал на руки, легко подтянулся, забрался на первый ярус. До совершенно темного окна было, как до неба. Внизу послышался легкий топот. Фома увидел белую юбку Соломы.

— Тебе чего, Ирина? — надменно осведомился сверху. Он назвал ее по имени, давая понять, что откровенничать и фамильярничать не намерен.

— Они тебя не догнали? — отдышавшись, спросила Солома.

— Кто?

— Да этот пианист и с ним такой здоровый, который кулаком стул разбил.

— Как видишь, нет, — Фома совершенно забыл о Боре. Мысль, что тот вполне мог догнать его в темном сквере, да еще в паре со здоровым, который кулаком разбивает стулья, неприятно удивила его.

— Зачем ты туда лезешь? — лицо Соломы в темноте напоминало маленький белый чайник.

— Так просто. Показалось, там в окне свет.

Антонова не удовлетворилась бы таким объяснением. С Соломой было проще.