— я.
— Спаси меня, если можешь, спаси. Я скоро умру. Я отравился.
— Как?
— Только никому не говори. Я хотел… Я хотел в госпиталь… Я ножом наскрёб зелени со старых гильз…
Терехин не договорил, забился в судорогах. Опять изо рта пошла зелёная с кровью пена. Он протянул крючковатые руки к ефрейтору, пытаясь поймать его за полы шинели. Марич попятился. Он видел, как умирает человек, и это было страшно; поспешно выполз из щели и даже не почувствовал, как тёплая взрывная волна хлестнула его по ногам.
Все это время Ляпин и заряжающий трудились возле орудия, но как ни старались, стреляли медленно — двоим трудно управляться. А с наблюдательного пункта просили прибавить огня. Наконец командир батареи вызвал к телефону Рубкина.
— Как стреляешь? Спишь! — захрипел в трубке голос капитана.
Рубкин оторопел; он понимал, что эта новая неприятность может окончиться для него плохо, и потому, слушая все ещё негодующий голос капитана, взглянул на орудийный расчёт и только теперь увидел, что стрельбу вели двое; но где были другие двое — пополнение из хозвзвода, к которым Рубкин, так же, как и Ануприенко тогда, относился с недоверием и даже пренебрежением. Он знал только одно — ни Марич, ни Терехин не были ни ранены, ни убиты, иначе их тела лежали бы возле станин. Лейтенант подумал, что бывшие хозвзводовцы, наверное, трусят, прячутся по щелям, и он, чувствуя, как злость поднимается в нем, готовился пойти и выгнать их из щели; он заставит их работать у орудия, пистолетом заставит, но приказ командира батареи выполнит. А трубка все ещё продолжала хрипеть:
— Немцы наседают на левый фланг. Пехота просит огня, а ты? Что?.. Что ты там делаешь? Или вас всех там побило? Если немцы прорвутся, — не поздоровится!
— Приму меры, товарищ капитан.
— Ты знаешь, чем все это пахнет, если сорвём операцию?
— Приму меры!
— Беглый, самый беглый огонь!
Прямо от телефона Рубкин направился к орудию. Он вошёл на огневую площадку как раз в тот момент, когда Марич задом выползал из щели. Ухнул взрыв. Словно из-под ног взметнулась снежная позёмка. На минуту окутала тьма, а когда позёмка осела, Рубкин снова увидел ефрейтора Марича, сгорбленного, как коромысло; ефрейтор бежал к орудию.
Рубкин преградил ему дорогу.
— Где был?
— Тет-те-тёр…
— Где был?
— В щели.
— По щелям прячешься? Расстреляю, мерзавца, расстреляю!
— Т-т-тав… Те-терехин ум-мирает.
— Что?
— Ум-мирает.
— Ранен?
— Н-нет.
— Самострел?
— Н-нет… От-т-травы н-наелся…
— Предатель! Изменник! Пусть подыхает! А ты чего? Ты чего?
Рубкин злился и всю свою злобу теперь готов был обрушить на бедного ефрейтора. Перепуганный Марич стоял перед ним не шевелясь.
— К орудию! — крикнул на него Рубкин и, не дожидаясь, пока ефрейтор что-либо ответит, размашисто зашагал к бусоли.
Марич ещё больше сгорбился. В оцепенении смотрел он на уходившего лейтенанта: ноги словно одеревенели. Он вздрогнул и чуть не упал, когда Ляпин, подойдя к нему, ладонью тронул за плечо.
— Давай, Иосиф, за снарядами. Все обойдётся…
Ободряющий, тёплый голос наводчика словно пробудил ефрейтора к жизни.
— За снарядами? — переспросил он.
— Да. Давай быстрее.
Три прыжка — и Марич у зарядного ящика. Взял, как ребёнка, в обнимку, тяжёлый холодный снаряд и — к орудию.
— Фугасным! Колпачок отверни, колпачок!.. — остановил его заряжающий.
Отвернув колпачок и отбросив его в сторону, Марич передал заряд заряжающему и снова побежал к ящику. Бой ни на минуту не смолкал. Все кругом гудело, ломалось, рвалось и взлетало в воздух. Иногда мины разрывались так близко, что комки мёрзлой глины барабанили по каске. Ефрейтор метался от зарядного ящика к орудию, стараясь забыться в этом беге, но страх перед смертью леденил все его тело. И хотя Ляпин и заряжающий подбадривали его, в нем уже не было того весёлого задора, с каким он работал во время прорыва — тогда ухали только наши пушки, а теперь огневая обстреливалась противником. И все же Марич подносил снаряды с необычайным проворством.
Ляпин, улучив момент, подмигнул заряжающему, кивнув на ефрейтора:
— А все же «выдавить» можно!..
7
Едва Майя успела уложить и снова перебинтовать сержанта Борисова, как в блиндаж внесли ещё одного раненого. Это был совсем молодой боец, невысокий, сухощавый, с рыжей кудрявой головой и вздёрнутым, как большой палец, носом. Ему осколком перебило ноги, он потерял много крови и теперь был без сознания. Его положили возле печки. В топке ещё тлели угли и красным светом заливали неподвижное и бледное безусое лицо бойца. Майя накладывала ему на ногу жгут. Она была в шинели, застёгнутой наглухо, на все крючки; капли пота покрыли её лоб, щеки; жгут выскальзывал из влажных рук, она наклонялась и помогала затягивать его зубами. Боец лежал спокойно, запрокинув голову, и молчал, словно это не у него были перебиты ноги и не ему причиняла санитарка боль. А в блиндаж в это время вошли новые раненые: высокий пехотинец с перевязанной головой привёл своего товарища, которому осколком ранило бедро. Прижимаясь плечом к стенке, вполз раненный в ступню связист и тут же, у порога, опустился на пол. Потом на шинели принесли наводчика первого орудия, а через минуту вошёл разведчик Карпухин. Ему пулей перебило руку ниже локтя. Кто-то прямо поверх шинели наложил жгут и плотно перетянул руку бинтами. Карпухин остановился посреди блиндажа, осматриваясь.
— Сюда садись, — предложил высокий пехотинец с перевязанной головой. — С левого?
— С левого, — морщась, ответил Карпухин и присел рядом. По распоряжению капитана он вместе с другими разведчиками ходил на левый фланг отражать атаку немцев.
— Отбили?
— Отбили.
— Навалились, сволочи!
— Власовцы…
— Ну?!
— Сам слышал мат.
— Гады!
— Под самые окопы подошли. Ладно, автоматчики наши подоспели, иначе бы не отбили атаку. А этот власовец остановился — и ну матом, матом на своих же, дескать, куда драпаете? Парабеллумом машет. Гляжу: такая у него рязанская морда, дай тебе боже.
— Неужто наш, русский?