— Вот они, — сказал Майк. Он махнул рукой электрику, тот нажал кнопку, и началась увертюра, и тогда Майк обнял Эмерсона за плечи, и они вместе подошли к нам, актерам.
— Все в порядке, леди и джентльмены. Публика здорова, критики на местах. Я знаю, что они полюбят вас так же, как и я. Желаю вам удачи в нашем первом нью-йоркском спектакле, к которому все мы столько готовились.
Я вышла на сцену, а мистер Мунго остался ждать за кулисами. Майк повернулся к рабочему сцены, поднял руку и через секунду, когда увертюра кончилась, опустил. Рабочий поднял занавес, и я осталась на сцене одна.
В зале не было ни одного пустого места. Я не смотрела туда, но это чувствовала. Я знала, что Глэдис и Хобарт — в первом ряду, и знала, что через проход от них Клара Кулбо со своим мужем: она и его притащила с собой в Нью-Йорк. Больше я не знала в зале никого, но все равно утихли все они очень быстро.
Когда занавес поднялся, будто волна накатилась на сцену: волна людей, теплого воздуха, ожидания, и еще звука. Это не был звук разговоров, это был звук дыхания или звук многих-многих людей, которыми зал набит сверху донизу. Это был звук молчания, которое наступает, когда люди вдруг перестают говорить. И еще были звуки кресел — от ерзающих или усаживающихся людей, и были движущиеся пятнышки света — это капельдинеры тихонько сажали запоздавших на их места.
Минуты две я не должна была ничего делать или говорить, а просто стоять спиной к публике и смотреть в окно. А потом, когда я сама решу, что уже пора, я должна была немножко попеть, со словами или без слов. Эмерсон говорил, чтобы я пела, как захочется мне самой.
— Чем тише, тем лучше, — сказал он мне еще в Бостоне.
А потом я должна была отвернуться от окна и окинуть взглядом комнату, очень бедную, в бедном доме. Начинался вечер, и дома никого не было. У меня был красно-белый резиновый мяч величиной раза в два больше апельсина, проколотый, так что подпрыгивал он не слишком хорошо. Я должна была поднять его, оглядеть и попробовать играть, ударить об пол, но только слегка, а потом ударить по-настоящему — но мяч, конечно, почти не прыгал, а только издавал тихий звук.
Но сразу же после этого с комнатой начинало что-то происходить. Стены раздвигались, а за ними оказывалась совсем другая комната, полная света, и в ней появлялись мои воображаемые друзья, только их нельзя было видеть — зато можно было слышать их голоса. Мы разговаривали, слушали музыку, танцевали и пели. Потом слышались шаги — и я знала, что это идет мой дедушка, мистер Мунго.
А чтобы комната стала такой, какой была раньше, я должна была снова ударить мячом об пол, но только я никак не могла найти его. Мистер Мунго вошел и посмотрел вокруг, и захотел узнать, почему все изменилось. Я спросила: но разве все не такое же самое, как всегда? Я нашла мяч, ударила им, и все стало как всегда. Мистер Мунго пощупал свою голову: он думал, это с ним что-то приключилось. Мы поговорили, а потом мистер Мунго сказал, что чем он старше, тем ближе к своему детству, и уверена ли я, что все не было другое, когда он вошел. Он обещал никому не говорить, все сохранить в секрете, и я сказала ему правду. Он осмотрел мяч, который сам подарил мне когда-то ко дню рождения. Он ударил им об пол, но ничего не произошло, и он попросил, чтобы ударила я сама. Я сказала, что не знаю, выйдет ли у меня что-нибудь, когда в комнате есть еще кто-то, но я попробую.
Я взяла мяч и подумала о своих друзьях, а потом ударила им об пол — и они появились, комната снова стала другой. Мистер Мунго достал из жилетного кармана свои большие часы и посмотрел на них, и сказал, что еще полчаса до того, как моя мама вернется с работы.
Так что теперь вместе со мной были и мистер Мунго, и мои друзья.
А потом появился друг мистера Мунго — только это была девушка, и она вошла к нам.
Это была девушка, которую он знал, когда ему было семнадцать лет, а ей пятнадцать, и она умерла — но сейчас стояла перед нами такая же красивая, как когда-то, а мистер Мунго был стариком. Она очень мне понравилась, но я не могла понять, почему не могут точно так же прийти и мои друзья. Мистер Мунго сказал, что для этого им нужно время. Ее звали Роз, и она пела и танцевала лучше всех на свете, и когда ты слышал ее голос, ты радовался, что живешь — «еще живешь», сказал мистер Мунго. Когда пришло время ей уходить, обоим нам стало грустно, и мистер Мунго высморкался и вытер глаза.