Выбрать главу

— А ну, иди сюда, чума ты этакая! — кричали они, стоило мне попасться им на глаза. — Сейчас ты у нас получишь! Зачем нашим девчонкам голову морочишь? Им работать надо, а не сказки твои слушать.

Мне нравилось и самой придумывать сказки; я чувствовала себя поэтом, который творит свой собственный мир из окружающих его звуков, слов, красок. Вот ведь какая, и вправду чума!

Все же чаще я была одна, и если мне уж очень не хотелось тащить на площадь суму с хлебом и делать ножом зарубки на палочке — какому лавочнику сколько причитается, — я отправлялась проведать слепого Энрике Аморозо.

Он сидел в тени на верхней ступеньке лестницы и ждал, когда на него упадет согревающий луч солнца. Я подкрадывалась к нему сзади на цыпочках и, заглядывая из-за плеча в его незрячие глаза, кричала прямо в ухо:

— Эге-гей!

Он вздрагивал от неожиданности.

— A-а, это ты, Папе-чума? Побудь со мной, пока сыновья не вернулись. Слышишь, какой запах? — говорил он, вдыхая принесенные ветром ароматы цветущего луга. — Розы так не пахнут, да и нет их у нас в округе, это какой-то очень легкий, очень нежный запах. Чувствуешь?

И пока я по привычке подсыпала соль в стоящие на пороге кувшины с водой, он говорил о

розах, о всевидящих анютиных глазках, обращенных к луне, о прозрачных ветвях, наполненных светом, о жизни, идущей на убыль, о тщете солнечных приливов.

Прежде чем уйти, я ловила осколком стекла солнечный луч и направляла на него.

— Благослови тебя Бог, Папе, ты отогрела мне руки и душу.

Я шла посмотреть, как спит Пеппи Титта, свесив голову с продетой в ухо серьгой, сверкающей колючим блеском, а затем садилась у какой-нибудь лачуги и принималась ласково баюкать свою каменную куклу:

— Спи, моя кровинушка, спи, моя красавица, не кричите, птицы, не вейтесь, травы, не будите мою доченьку, мамочка с тобой, Боженька на небе.

И когда моя кукла — неважно, что это был всего-навсего камень, — засыпала, я потихоньку срывала душистую веточку базилика, чтобы навеять ей сладкие сны. А после, усталая, бродила по нашей каменистой земле, стараясь держаться тени: на солнце мысли мои разбегались.

В полдень над деревней начинали звонить колокола, но не все сразу, а по очереди, один за другим. Самым громким и торжественным был колокол Святой Агриппины: звуки его шли волнами, сгущаясь и мерно нарастая, а потом дробились на мелкие всплески и затухали в пыли. Услышав колокольный звон, я запрокидывала голову, подставляя лицо гулким волнам. Когда звуки стихали даже над равниной и над горой Камути, я прикладывала ухо к стене, чтобы уловить последние отголоски.

— Зачем духов тревожишь? — говорила, проходя мимо, какая-нибудь женщина. — А ну, не подслушивай!

В глубоких трещинах стен что-то дрожало, дрожь эта передавалась ползущим по стене стеблям, и казалось, что звуками опутан весь мир.

А еще в полуденном звоне над Минео слышались голоса колоколов Святого Петра, Святой Марии и Святого Иосифа: первый веселил душу, торопя прервать дневные дела, второй, звонкий, держался совсем недолго и вскоре таял в струистом мареве у подножия Аркурских гор; третий — из монастыря капуцинов — падал в песчаные карьеры и сразу же взмывал вверх, полный благодати. Куры в этот час засыпали в тенечке, спрятав голову под крыло. И опять слышался тревожный голос моей сестры Яны:

— Папе, ты где? Где ты, Папе?

Я возвращалась к Салемским воротам по раскаленной тропинке, которая, казалось, вот-вот вспыхнет, и просила у встречной женщины хлеба.

— Ай-яй-яй, дочка главного на свете пекаря — и просит хлеба. Ну и ну!

На улицах не было ни души, но вдали, где начинались поля, я замечала крестьянина, заснувшего в тени оливы под колокольный перезвон. Я поднималась на вершину холма, и перед глазами у меня мельтешили, переливаясь на солнце, жаворонки.

— Не пойду домой, — говорила я себе. — Все равно уж мне не поспать: только ляжешь — опять вставай хлеб печь.

Я плела венки из ромашек для своей каменной куклы.

— Нравится тебе? — спрашивала я ее.

Мне так хотелось, чтобы у нее выросли длинные черные волосы, блестящие-блестящие, на зависть всей округе.

— Вы только посмотрите, какая красивая кукла у этой девчонки, просто чудо!

Но, глядя вниз, на равнину, я видела солнце — в каждой ветке оливы, в каждом листике миндаля, и от этого света глаза мои начинали слипаться. Чтоб не заснуть, я принималась петь своей кукле заунывные колыбельные песни:

Я мою доченьку грудью кормлю, Я мою доченьку очень люблю.