— Воды! Дайте глоток воды, умираю от жажды! — Я хватаю за плечо высокого мужчину с широкой бородой, идущего рядом со мной.
— Чудак, где я возьму тебе воды? Я сам хочу пить, — дружелюбно смеется он.
— Ты что? — Кто-то сзади толкает меня в спину. — Где у тебя глаза, спереди или на затылке? Смотри, куда идешь!
Я не отвечаю и шагаю дальше. Мои глаза действительно переместились на затылок, пробуравили там две дырочки и смотрят во тьму на пройденный путь. Чей-то голос преследует меня, чей-то упрек тянет меня назад. Я рвусь вперед, хочу освободиться от своих видений, но голос не умолкает: «А я?»
Это Фрума-Либча. Ведь я и ее покинул на перекрестке дорог под Вильной, оставил у деревушки Рекойн. Она требует от меня ответа: почему я думаю только о маме, почему я не думаю о ней?
«А я?»
Я не могу! Не могу думать сразу об обеих! У мамы узкие миндалевидные глаза и высокие скулы, и у Фрумы-Либчи глаза миндалевидные. Только у мамы они зеленоватые, а у Фрумы-Либчи черные. У нее розоватые щеки, у Фрумы-Либчи, и точеная полная фигура. Мама всегда радовалась тому, что Фрума-Либча полненькая… Проклятая судьба! Если бы она пошла со мной, потерпела еще хотя бы полчаса до того грузовика, мы бы были сейчас вместе.
— Не плачь. — На мое плечо ложится рука. — Пройдет.
Я плачу, содрогаюсь от сдавленных рыданий и сам этого не слышу. Я поворачиваю голову и вижу русского с широкой бородой, идущего за мной шаг в шаг.
— Что пройдет? — спрашиваю я.
— Все пройдет. — Он снимает руку с моего плеча. — Не плачь.
— Ты что? — снова пихает меня тот, который уже пинал меня в спину. — Что ты все время путаешься под ногами и всех задерживаешь? А может, ты шпион?
— Сам ты шпион! — Я, сжав кулаки, резко поворачиваюсь к обидчику и вижу перед собой маленького деревенского мужичка. Он пугается моего гнева и отступает. По моему акценту слишком ясно, что я нерусский, но я могу оказаться начальником из числа тех, кто родился в новоприобретенных советских областях.
На какое-то время эта стычка пробуждает меня. Я шагаю, как солдат в строю, и машу руками: раз-два! раз-два! Но понемногу моя голова снова опускается и начинает качаться, как колокол на прогнившей веревке. Вот-вот этот качающийся колокол оторвется и потонет в земле, вот-вот его высунутый язык замолкнет, но пока он еще движется во рту, мой опухший язык: «Мамочка…»
Вдруг становится светло, как в доме, когда открываются ставни на закрытых окнах. Небо без единого облачка прозрачно, глубоко, спокойно и зеленовато. По одну сторону дороги с полей поднимается серебристый туман, а по другую верхушки лесных деревьев уже тлеют светлым золотом восходящего солнца. Где-то далеко уходят в небо колечки голубого дыма от сгоревшей накануне деревни. Внезапно толпа останавливается. На опушке леса лежат парашюты со спутанными стропами. Немецкие десантники оставили их и скрылись среди деревьев, как змеи, которые выбрались из своей старой кожи и уползли, полные яда. Из глубины лесной чащобы слышится странный протяжный крик, гуканье и заливистые рыданья, словно стонет слабое животное, заживо разрываемое когтями хищника.
— Что это? — обращаюсь я к широкоплечему русскому с широкой бородой.
— Немец пугает, — отвечает он спокойно.
Немцы орут в лесу, чтобы навести страх и посеять панику среди нас, пешеходов. Сопровождающие нас красноармейцы навинчивают на свои винтовки штыки и выстраиваются сбоку в длинную колонну, направив штыки в сторону леса. Они оберегают нас от внезапного нападения парашютистов. Мы снова движемся вперед, еще быстрее, чем раньше.
Я весь промок от пота, который большими каплями стекает по моим щекам и губам, склеивает мои ресницы, так что я не вижу света. Я вытираю лицо обеими руками и, пытаясь освежиться и приободриться, смотрю на колосящиеся поля, на далекие холмы, прорезанные трактами и заросшие лесами. Неподалеку от шляха среди высоких деревьев притулилась деревушка со свежевыбеленными хатами и кривыми окошками, залитая золотом рассветного солнца. У самой дороги стоит колодец с журавлем и висящим на нем ведром.