— Поскольку молодой человек когда-то учился, он должен знать, что суббота — это тайный знак между евреями и Владыкой мира. А если у молодого человека есть причина скрывать свое еврейство, он должен вести себя так, как ведет себя молодая пара, находясь среди посторонних людей. В этом случае двое разговаривают между собой намеками, чужой их не понимает, а они понимают. Между ними уже установлены тайные знаки любви и верности.
Еврей стоит, глядя на покрытые снегом горы. Я тоже смотрю на вершины гор и думаю о тамошних жителях. Беженцы рассказывают, что памирские горцы знают скрытый путь в Индию и совершают туда паломничества к своим святым местам. Но мне не верится, что советские пограничники про это не проведали и уже не приняли мер.
— Памирские горы граничат с Гималаями, высочайшими горами в мире, — говорю я переплетчику из Могилева, — а вот эта горная цепь называется Силселай Кухи Хисор.
— Не знаю и знать не хочу, — пожимает плечами еврей. — А вот если бы я, не дай Бог, забыл, когда день седьмой, я бы костями почувствовал наступление дня отдохновения и святости. Доброй субботы!
Я остаюсь один на пустой вечерней улице и смотрю на скалы, громоздящиеся друг на друга. Золотой закат озаряет волшебным светом синее небо, кристально-белый снег и зеленый лед на горных вершинах. Все горит, слившись в единый бриллиантовый огонь. Пурпурные облака, снеговые горы и голые скалы кажутся гигантским городом со стеклянными стенами и белыми башнями, городом, в котором зажглась суббота после того, как она ушла с земли.
Беженцы
Сталинабадский городской парк уже засыпан желтыми осенними листьями. И у беженцев, которые здесь днюют и ночуют, кожа тоже стала желтой, сухой и прозрачной. На руках у них выступили жилы. Многие дрожат в такт осени — страдают от малярии или поноса. По вечерам в парке играет оркестр, и девушки на помосте танцуют с девушками. Юношей отправили на фронт. Повычерпали, как рыбу из садка. И вместо ушедших на войну молодых здоровых мужчин прибывает все больше инвалидов, целый день бесчинствующих на рынке, в очередях за табаком и пивом, а по вечерам собирающихся в парке вокруг оркестра. Инвалиды свистят, смеются. Безрукие и безногие, они передразнивают танцующих девушек. Нередко калеки взбираются на помост и обнимают танцорок за талии, кто единственной уцелевшей рукой, кто протезом с никелевым крюком вместо пальцев, а кто нарочно прижимается к барышням плечом, на котором болтается голый и высохший костяной обрубок. Девушки боятся отталкивать приставал. Они танцуют и мучительно улыбаются, полуприкрыв глаза и дрожа от страха, гадливости и скрытого наслаждения. Среди беженцев, нашедших себе заработок, тоже есть такие, которые танцуют, пьянствуют и бесчинствуют, словно желая показать, что они уже на все плюют.
— Карфаген! — говорит мне адвокат Оренштейн из Варшавы. Я знаком с ним еще по Вильне, куда он бежал в начале германско-польской войны. Два года спустя я встретил его в столице Узбекистана, Ташкенте, который он называл Гонконгом, потому что это звучало еще более по-азиатски. В Ташкенте на Оренштейне еще был белый полотняный костюм и белые туфли. Теперь он совсем обносился, ходил почти босиком, и от прежнего адвоката Оренштейна остались только черные горящие глаза.
— Сталинабад — это Карфаген, а карфагенского идола, в жертву которому приносили людей, звали Баал-Хаммоном. Знайте, что Карфаген был колонией Тира, то есть финикийцев, приносивших людей в жертву своему идолу Мелькарту. Баал-Хаммон, Мелькарт и Молох, еще одно кровожадное божество. Вы понимаете? — И адвокат Оренштейн разъясняет мне в своей манере, что Таджикистан — это колония великой России и здесь правит тот же железный закон. — Пойдемте со мной на базар, я научу вас, как жить на свете. Я живу тем, что пробую.
Базар кишит таджиками, которые привезли на маленьких осликах созревшие фрукты. На расстеленных рогожах лежат горы арбузов. Их водянисто-голубые корки с зелеными прожилками кажутся кусками мрамора. Рядом навалены груды дынь, круглых и продолговатых, прозрачных, как свежие яйца. Оренштейн останавливается рядом с двумя корзинами, в которых лежат персики с румяными, красными щечками и зрелая черешня, похожая на маленькие солнышки. Он берет по одному, самому крупному плоду каждого вида и мгновенно съедает.
— Ты продаешь камни, а не фрукты! — кричит адвокат таджику и, прежде чем тот успевает оправиться от растерянности, тащит меня дальше. Мы проходим мимо прилавков с яблоками, грушами, помидорами и сладкой репой. Оренштейн смотрит на них мрачно и не решается попробовать. За прилавками стоят женщины, а женщины, говорит Оренштейн, очень мелочны. Они за одно яблоко выцарапают тебе оба глаза.