Выбрать главу

Альберт Лиханов

Мамочкин сынок  

1

Начать надо с того, что свою маму я называл не мамой, а мамочкой. И лишь вырастая, уяснил, что это не мамина и даже не бабушкина прихоть или каприз, а правило, пришедшее откуда-то издалека, из-за горизонта, из-за революции. Бабушка-то моя, то есть мамина мама, родом из поморских, как выражалась она, мещан, бывших рыбаков, вроде как небольших, да начальников над прочим людом. Но раньше они были рыбаками, получается, крепкими рыбаками, раз других превзошли, что даже выдвинулись, стали чем-то и кем-то управлять. А пока эти бывшие рыбаки, маленькие начальники, росли и поднимались, принимали они свои — а, может, и не свои — небольшие правила.

Это уж потом, переходя из класса в класс и уясняя крупные и малые достоинства и недостатки нашего дальнего прошлого, я вычитал, что правила-то эти не такие уж небольшие, и вовсе не мещанского происхождения, а что ни на есть дворянские, да и пришли-то к нам из разных расфуфыренных, в париках, заграниц.

А бабушка поясняла мне, что лично она-то звала свою маму не мамочкой, а вообще — маменькой. А с меня, мол, уж ладно, и этого хватит. Но к оставшейся вежливости обращения была строга и неуступчива.

Маму надо звать мамочкой, а обращаться к ней на вы. “Вы, мамочка! Вам, мамочка! Что вы сказали, мамочка!” И далее — в том же духе.

Сказать честно, я искренне слушался бабушку, покорно ей подчинялся, уважал рыбаков с сетями, а мама моему ласковому обращению не противилась, хотя к своей-то маме обращалась на ты.

Окружавшие взрослые в малые мои годы даже гладили меня по голове, принимая за образцово воспитанного ребёнка — раз я обращаюсь к мамочке на вы. Но вот с годами слышавшие моё обращение, внимательно, даже как-то подозрительно, вглядывались в меня, а я постепенно обучался невинному, но лукавству: говорить таким образом, что в моей речи не было обращения — ни вы, ни ты! Составлял этакие рубленые, как коротенькие полешки, фразы, надрессировался и слово “мамочка” опускать.

Она поглядывала на меня испытующе, но кротко, мимоходом, ничего не говорила мне, но и согласия перейти на “ты” почему-то не давала.

Хотя ведь я этого и не просил...

2

Мамочка моя была молодой и прекрасной. Да и всё, происходившее со мной до войны, слилось во мне в светлое, лучезарное, радостное пространство, где все любили меня, гладили меня, носили на руках или на спине. Но ближе всех всегда была мама.

Это она уже смотрела на меня, улыбалась, когда я просыпался, и тут же целовала. Это она умывала меня и одевала, как будто нарочно оставляя бабушке всякую прозу жизни — горшок, зубную щетку, ничего не обозначающие фразы и много чего значащие наставления, которые всякое дитя пропускает мимо ушей, озираясь по сторонам, постепенно освобождаясь от тёплого, сладкого сна, вступая в новый праздник своей жизни и вовсе не думая о том, сколько будет ещё таких дней.

Мама убегала на работу — она всегда торопилась, оставляя на свои передвижения самое малое время. А когда прибегала, то кричала с порога моё имя, приближалась ко мне и тесно прижимала к себе мою голову.

Она работала в лаборатории железнодорожной поликлиники, а во время войны — в военном госпитале, но от неё никогда не пахло лекарствами или ещё чем-то не домашним. Но всегда — свежестью, чистотой и ещё чем-то поразительно приятным, вроде, к примеру, лесной хвои.

Теперь-то я знаю, что так пахнет молодость.

Когда человек полон желаний, радости, не заглядывая далеко, живёт счастливыми намерениями, которые непременно исполнятся, тогда от него веет свежестью, особым духом надежды, какой-то особенной силы, передающейся другим. Да! И сила имеет свой крепкий аромат!

Я вдыхал запахи мамы, я прижимался к ней, самой главной и самой справедливой моей надежде и ведь как в такой миг не прошептать с благодарностью — мамочка!

Но это — до войны!

До войны мама шла после работы за мной в детский сад. На ней часто была очень яркая, будто сияющая электричеством, светло-зелёная кофточка, а в руке — мандаринка в полупрозрачной хрустящей бумажке. Я бежал к ней навстречу, раскинув руки, будто самолёт, а она протягивала мне свой ароматный подарок. Но я бросался к ней на шею и слышал, вдыхал её запахи, где к чистоте ещё примешивался запах сияющей мандаринки.

Так вот — мама. У неё были серые волосы, зачёсанные назад, серые глаза, но щёки сияли тонким румянцем, и вся она сверкала — для одного меня, что ли? — какой-то неведомой мне по малости лет неугасаемой свежестью.

Так что довоенная пора — а это, между прочим, пять с половиной моих лет, вполне осознанный возраст — слилась во мне в светлое, чистое, радостно пахнущее и счастливо звучащее пространство с мамочкой в начале всего сущего.