Выбрать главу

Может, всё от того, что родила она меня, когда ей был двадцать один год, а отцу двадцать шесть. Война началась в её двадцать семь, а закончилась — в тридцать один! Бог ты мой!

Отец работал слесарем на заводе, вступил в партию, и когда началась война, пошёл на неё добровольцем. Мама, закончив медицинское училище, работала лаборантом. В первые же недели войны её перевели в госпиталь.

Цвета и запахи жизни переменились.

Запахло чем-то прогорклым.

Так пахнет, когда перегорает машинное масло.

3

Вот и снова война заходит в мою душу, уже не детскую, но удивительным образом сохраняющую давнее прошлое во всех его запахах и цветах. Будто не выцветающую цветную открытку.

Она заходит так, как было в самом деле, потому что невозможно что-то выдумать за незнающее, неопытное детство.

А было так, что я в свои неполные шесть лет не понял страха войны. В киножурналах, которые показывали перед началом фильма, и куда меня брали с собой родители до войны, катались грозные танки, маршировали надёжные солдаты, которые кричали “Ура!” — и я просто видел это, просто узнавал, а потом забывал, потому что жизнь после кино шла своим счастливым чередом, а мама и папа при мне не говорили ни о какой войне.

Но, может, говорили — а я не понимал? Да нет, всё-таки что-то понимал. В садике мы рисовали эти танки, самолёты, которые видели всё в том же кино или на картинках. Пририсовывали на них, высунув языки, наши красные звёзды. И ещё откуда-то знали, что мы победим, если враг нападёт.

И вот она началась.

Стало пусто.

По утрам отец не уходил на работу, а вечером не возвращался.

Всё сжалось. Может быть, даже вещи стали меньше размерами. И совершенно точно, они разом постарели — наш комод, шкаф, стул со стульями... Посерели и усохли.

Мама с бабушкой говорили реже, меньше, тише. Будто в нашем доме кто-то тяжело заболел.

Только утром, когда я просыпался, надо мной, как всегда, склонялось мамино лицо, розоватое, безмятежное, улыбающееся. Словно не было никакой войны, никакой беды, а у папы просто очень длинные смены на работе.

В госпитале мама узнала, что все, кто идёт на войну, сначала проходят короткую подготовку. Привыкают к оружию, к правилам, к командам и разным там действиям. Почти тут же ей передали, что в таком военном лагере находится и отец. А до лагеря надо ехать часа три поездом, а дальше как-нибудь добираться ещё десять километров.

Я слышал всё это от мамы, разволнованной до самого предела. Мне ещё не приходилось видеть её такой. Она торопливо передвигалась по комнате, открывала и закрывала шкаф, собирала какие-то отцовские вещи и тут же возвращала на место. Бабушка успокаивала её: он в армии, в солдатской форме, он сыт, ему ничего не позволят передать. Опомнись!

Примерно так окорачивала мою маму наша мудрая бабушка, но та не успокаивалась, объясняя: её отпустили на три дня в госпитале, даже дали предписание на железную дорогу — принять её как командированную до нужной ей станции с медицинскими поручениями от этого её эвакогоспиталя!

Будто какой-то нежданный снегопад или крупный ливень, упали на нас тогда новые слова. Это были слова военной поры!

Эвакогоспиталь номер такой-то означал, что туда эвакуируют из боёв раненых военных. Ну и слово “эвакуация” означало новую жизнь. Поезда с эвакуированными, значит, организованно отправленными людьми, шли без всяких расписаний в тылы, подальше от фронтов. Эвакуировали, конечно, людей, но ещё и коров, например, если успевали, целые заводы — ими оказывались открытые платформы с промышленными железяками, даже подъёмными кранами. Слово “эпидемия” обозначало болезнь, которой болеет сразу много народа. Под словом “диверсия” подразумевали таинственных врагов, одетых в штатскую одежду, которые могут сигналить фонариком в небо, чтобы прилетели и сбросили на нас бомбу вражеские самолёты. Появилось слово “затемнение”, когда требовалось закрывать окна к вечеру плотной материей, чтобы светящиеся окна не привлекали врага.

В городе стало не только тихо, но и темно по вечерам.

А мама, “откомандированная” из “эвакогоспиталя” в “лагерь”, металась по комнате и наконец села на стул.

Я пришёл к ней, прижался, обнял, как мог, своим почти шестилетним объятием, и сказал с нежностью:

— Мамочка...

Вот когда я споткнулся первый раз самым серьёзным образом!