Ну, вот как славно, все праздники слились воедино: и Рождество, и Курбан-байрам, и еврейская Ханука, и Новый год, и пятьдесят лет Советского Союза, и мой, извините, день рождения.
Серый заяц в два прыжка — перед самыми колесами нашей машины — пересек бетонку и углубился в пустыню.
А я и не знал, что в пустыне бывают зайцы.
В голове роились обрывки вчерашней беседы в Институте арабской литературы, где пер Фонтен (Влад подчеркнул, что он не месье, а пер, то есть отец, лицо духовное, хотя и в штатском, несмуглый, француз) изложил нам свои взгляды на природу литературных жанров.
— Сам характер тунисца предрасположен к новелле, — говорил пер Фонтен. — Новелла коротка, мгновенна. Этот жанр был предпочтителен здесь еще при владычестве Рима… Вы ведь знаете, что Апулей родился в Тунисе. Его «Золотой осел» считается романом. Но в этой романной канве — одиннадцать новелл. Впоследствии их пересказывали порознь, как самостоятельные мифы — возьмите Амура и Психею, — из него качали сюжеты Боккаччо, Сервантес, Лафонтен, Филдинг, Смоллетт…
Я слушал отца Фонтена благоговейно.
— Всё дело в том, — продолжал он, — что в Тунисе нет рек. А, например, в Египте они есть. Через весь Египет течет великая река — Нил. И это определяет характер египтянина. Он как бы предрасположен к жанру романа — протяженному, полноводному… Между романом и новеллой всегда идет война, хотя они и состоят в родстве друг с другом.
Я не смел перечить отцу Фонтену, поскольку сроду не читал ни одного египетского романа.
Но, наверное, именно тогда — в Тунисе, в чинных стенах институтской библиотеки, а после здесь, в пустыне — я озадачился вопросом: как же мне быть, если меня всегда влекло к новелле, к жанру рассказа, короткой повести, — но та невероятно протяженная во времени и пространстве, густо разветвленная тема, которая, на склоне лет, захватила меня целиком и полностью — тема рода в сменяющихся его коленах, в его недолгих радостях и непреходящих тяготах, в метаньях по белу свету и в судьбинной привязанности к родному гнезду, к истоку — она звала меня в роман, в эпопею, как в пожизненную крепость, — в том и вопрос: как же мне совместить то и это?
В сумеречной дымке, средь песчаных барханов, замаячили распатланные кроны пальм, и я обрадовался, полагая, что это — оазис, и мы там сделаем привал хотя бы на часок, чтобы размять ноги, дать отдых спине, замлевшей в многочасовой тряске, чтобы поесть жареного мяса, выпить кружку-другую здешнего пива «Селья».
Но пальмы почему-то не приблизились, а отдалились, сдвинулись в сторону и, помахав ветвями, исчезли.
Так это был мираж?
На вокзале в Касабланке наняли два конных экипажа. Погрузили багаж, сели сами.
Новая часть города порадовала высокими белыми зданиями, на манер небоскребов, каких в Париже той поры еще не было.
Белые дома… так это они дали городу его название Касабланка, что по-испански означает белый дом?
Тамара тоже родилась в городе, который назывался Аккерман, Четатя Албэ — белая крепость, белый дом, — не знаю, размышляла ли она об этом совпадении? Об этом она ничего не пишет.
А пишет о том, что чем дальше убегали лошади, тем быстрее таяли отрадные впечатления.
Старый город был убог и грязен, с узкими улочками, заваленными вонючим мусором. Вдоль этих улиц стояли облупленные дома с плоскими кровлями, давно не мытыми окнами.
Как это ни странно, но именно здесь возницы остановили свои экипажи. Сбросив на грязный тротуар багаж и корзины костюмерной, они запросили за рейс бешенные деньги. Пришлось платить.
Но адрес, действительно, совпадал с тем, что им было надобно.
Из обшарпанной кафушки, из-под вывески, утверждавшей, что заведение работает круглые сутки, день и ночь напролет, вышел марокканец, хозяин шантана.
Он потребовал, чтобы корзины убрали с тротуара, поскольку они загораживают вход в его кафе…
— Но это Le Palais de la Danse? — спросили озадаченные пассажиры.
— Да.
— А где же театр?
— Это и есть театр! — ответил он.
Пришлось объяснять, что они — артисты из Парижа, которых пригласили выступать на здешней сцене. Кстати, где эта сцена?
Хозяин повел их в глубь темного помещения. Там был дощатый пятачок, платформа, чуть приподнятая над полом. Вокруг нее теснились грязные столики, по которым ползали полчища мух. Всё это освещалось одной тусклой лампой. Сцена не имела занавеса, отсутствовало и пианино. Кстати, двери за кулисы тоже не было, поскольку не было самих кулис. Вероятно, подразумевалось, что артисты балета будут подниматься на площадку, проходя мимо столиков питейного зала.