Ах, вот оно что! Наконец-то я врубаюсь в смысл. Ну, конечно: он хотел сказать хапуги, но произнес начальный звук с привычным для него украинским гаканьем, и получилось очень смешно: «гапуги».
Кстати, плакать от водки он тоже научился там, в Испании.
Теперь уже я тянусь к бутылке. Черт с ней, с машиной, поеду домой на метро.
Мама несет жаркое.
— Понимаешь, — говорю я Гансу, — это не суть важно… Важно совсем другое.
Он вопросительно смотрит на меня своими лупоглазыми гляделками. У него от рождения глаза чуть навыкате, а уж когда выпьет…
— Меня гложет чувство стыда перед отцом, перед его памятью. Получается, что я отрекся от него…
— А разве ты от него отрекся? — сухо спрашивает мама. Она не любит моих пьяных исповедей.
— Да, было, — понуро винюсь я. — Когда за меня там взялись, в этом сраном Сыктывкаре, когда стали из меня вытряхивать душу — почему, мол, честно не написал об отце? скрыл от партии?
— Но ведь ты не знал. Мы не говорили тебе.
— Мы не говорили, — подтверждает Ганс.
— А получается, что я на самом деле врал! Спрятался за спину отчима, хотя, уж извини, по документам ты мне не отчим. Прикрылся чужой фамилией… Разве это — не отречение?
Теперь уже я достаю из кармана платок, громко сморкаюсь в него.
— Каково ему было идти на смерть, зная, что все от него отказались? Что даже родной сын — и тот отрекся от него!..
Мама встает со вздохом, тяжело двинув стул, так, что визгнули об пол ножки. Она не любит этих разговоров. Потому что тоже знает свою вину, хотя ни в чем не виновата.
Ганс заметно трезвеет. Так всегда бывает с ним, сколько бы ни выпил, когда он понимает, что теперь вся ответственность ложится на него. Что именно он обязан разрядить обстановку — больше некому.
Он косится на дверь — не подслушивают ли соседи? — наклоняется ко мне, говорит тихо:
— Санька, я видел его… Понимаешь? Я видел его в Испании, в Аликанте. В порту, когда разгружали наш пароход… А потом я видел его в Мадриде. Он тоже, наверное, видел меня, но не поздоровался. Я думаю, что это было нельзя — показывать, что мы знакомы…
Я молчу, выжидая.
— Но это был не последний раз, когда я его видел, — продолжает Ганс. — Я видел его и после войны: в Австрии, в Румынии. Но, понимаешь, там я уже не был так уверен, что это он. Ведь прошло много лет, наверное, он изменился, я тоже изменился…
— А может быть, это был вовсе не он? — завожусь я. — Как ты, вообще, мог узнать его? Ведь ты никогда его не видел!
— Я — не видел?
Ганс хмурится.
Вот так же он хмурился много лет назад, когда я был еще маленьким мальчиком, а он уже был взрослым человеком. И порою, когда я проказничал или просто бывал невежлив, он, тоже молча, хмурил свои густые брови. Но не так, как хмурится отец, когда его сын проказничает, а так, как может хмуриться человек, понимающий, что он не отец, и даже не вполне отчим, но, вместе с тем, сознающий, что именно он должен вмешаться — больше некому.
— Я — не видел? Ты ошибаешься. Я видел его. Даже разговаривал с ним, как сейчас разговариваю с тобой: как мужчина с мужчиной…
Он поджимает свои тонкие губы, будто бы не решаясь произнести те слова, которые могут меня обидеть. Но он, всё же, выговаривает их:
— Я видел его… это ты не видел.
И здесь он прав.
Тогда, в тот последний раз, когда я мог видеть своего отца и — добавлю, — когда он мог в последний раз видеть меня, — мы так и не увидели друг друга.
Это произошло вскоре после того, как я вернулся в Харьков.
Помню, как в Киеве он провожал меня на вокзале, как сажал в поезд. И точно так же, как месяцем раньше моя мама, он сунул мне в ладошку рубль, чтобы я отдал его дядькам в купе, когда мы приедем в Харьков, — вроде бы, за то, что они присматривали за мною в пути. Но они всю дорогу пили водку, не обращая на меня никакого внимания. И я решил, что они не заслуживают благодарности.
В Харькове меня встречала мама.
Она расцеловала меня, всплакнула от радости.
Но я хорошо помню и тот первый вопрос, который она задала мне на вокзальном перроне:
— Папа передал какие-нибудь деньги?
Очень обрадованный этим вопросом, я закивал, раскрыл ладошку, в которой был потный рубль: я так и ехал с ним всю дорогу, даже во сне не разжимая кулачка, — вот.
— Что это? — спросила мама.
Я объяснил ей, что отец велел мне отдать этот рубль мужикам в купе, а я зажал.
Она покачала головой, взяла с ладошки этот рубль и бросилась догонять моих попутчиков.
Я же, сколь ни был мал в ту пору, сообразил, что дела у наших молодоженов, видать, неважные, если первое, о чем спросили, были деньги.