Вместе с юным героем этого романа Петей Бачеем и его уличным приятелем, сорванцом Гавриком, я обживал Ланжерон и Фонтаны, Дерибасовскую и Гимназическую, Куликово поле и Ближние Мельницы, Молдаванку и Пересыпь.
Я будто своими глазами видел броненосец «Потемкин», сдавшийся на милость, необитаемый, который тащат на буксире, как на аркане, из Констанцы в Севастополь.
Путешествовал на дилижансе, навьюченном корзинами с синими баклажанами, до пристани в Аккермане.
Я слышал своими ушами, как яростно торгуется на привозе с рыбаками мадам Стороженко: «Где бычки? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши…»
И еще я слышал, как мечется в горячечном бреду матрос с «Потемкина» Родион Жуков: «Башенное, огонь!..»
И еще я видел белый мазок, запятую, брошенную на сине-зеленый фон кистью сидящего под зонтиком мариниста: лермонтовский парус над бедной рыбацкой шаландой…
Десятилетним мальчиком я вбирал в себя эти образы со страниц катаевской книги, они запечатлевались на всю жизнь в расширенных от восторга зрачках.
И сейчас он, который всё это написал, не без торжества считывал эти образы в моих глазах и едва сдерживал кривоватую тщеславную усмешку.
Но к делу.
Я изложил ему общую просьбу войти в секретариат, подкрепив это собственным доверительным аргументом: Валентин Петрович, хватит держать на командный постах в Союзе писателей всякую шваль, которая именно таким способом — должностной властью — компенсирует свою бездарность… Валентин Петрович, если кто-то в писательском союзе и должен занимать начальственные посты, то пусть за этим будет авторитет таланта, репутация мастера!
Выговорившись на предельном темпераменте, я вдруг осекся, переводя дух.
Впервые он смотрел на меня отчужденно — сверху вниз, ведь он был очень высок ростом, — почти враждебно, жестко, поджав тонкие губы.
Наконец губы шевельнулись:
— Послушайте, Рекемчук… Мне осталось пятнадцать минут.
Что? Я обмер, похолодел, поняв, что он имеет в виду, хотя и отдавал себе отчет в условности этой риторической фигуры: в свои семьдесят с гаком он был еще мужик хоть куда.
Сгорбясь, он наклонился к моему лицу и, уставив глаза в глаза, договорил тихо:
— И все эти пятнадцать минут я буду писать!
Развернулся и пошел к двери. Мы почему-то разговаривали стоя, не садясь в кресла. Может быть, он догадывался о содержании предстоящей беседы и заранее решил для себя, что она будет предельно краткой.
Я же остался стоять посреди кабинета — кстати, чужого — подавленный, сконфуженный, жалкий, сгорая от стыда, лишь в эту минуту полностью осознав, с какой дичью обращался к автору «Святого колодца» и «Травы забвенья», к человеку, благословленному на служение музам самим Буниным.
Будто бы я — о, кошмар! — самого Ивана Алексеевича Бунина сговаривал войти в московский секретариат.
Уже тронув дверную ручку, Катаев вдруг замешкался, потоптался на месте, вернулся.
Он возложил мне руку на плечо и сказал очень тихо, но теперь в его голосе не было и следа недавней жесткости:
— Послушайте, Рекемчук… Я учился с вашим отцом в школе прапорщиков.
И ушел.
Значит, вот почему он был доселе так добр со мною?
Мне бы броситься за ним следом, догнать, остановить, лечь поперек пути, пасть на колени — всё, что угодно, — но расспросить дотошно, в деталях, в подробностях, запомнить, а потом, не полагаясь на память, записать всё, что он скажет, зарубить на носу, высечь золотом на мраморе, и уж от этих записей двинуться мыслью и воображением по канве самого важного сюжета — книги об отце, так страшно ушедшем из жизни.
Но я стоял, как вкопанный, посредине чужого кабинета. Растерянный, оробевший, косный…
Много лет спустя, когда я рассказывал об этой встрече его сыну Павлику Катаеву и другим, кто был близок Валентину Петровичу и кто за глаза звал его Валюном, — меня обычно переспрашивали: может быть, он сказал «в юнкерском училище»? Ведь он, судя по ранним его рассказам, учился именно в Одесском юнкерском училище.
Но я точно помню, что Катаев сказал именно так, как он сказал: «Послушайте, Рекемчук… Я учился с вашим отцом в школе прапорщиков».
Между прочим, в последующие дни Валентин Петрович все-таки дал согласие сделаться одним из секретарей правления Московской писательской организации. Видно, новый разговор с ним провели более настойчивые люди, нежели я. И он им стал, его избрали в числе других.