Выбрать главу

К сожалению, я не запомнил всех этих душевных слов и всех этих прекрасных мгновений.

Лишь два эпизода запечатлелись в моей памяти.

Поднялся с рюмкой в руке Мартти Сантавуори, старейшина финской литературы, и сказал:

— Я трижды воевал против Советского Союза. Я участвовал в трех войнах — в восемнадцатом, в тридцать девятом и в сорок первом. Я знаю, что еще одной войны Финляндия не выдержит… Пусть будет мир!

Его словам сочувственно похлопали и охотно выпили за мир, потому что в ту пору нам казалось, что единственным несчастьем для всех нас может быть только война.

Речь Мартти Сантавуори запала в память еще и потому, что ее оттеняла забавная деталь.

Над тем местом, где сидел за столом старый писатель, возвышалась фанерная тумба, драпированная кумачом, на которой стоял бюст Феликса Эдмундовича Дзержинского, что было вполне естественным и даже обязательным для колхоза, носящего его имя.

Не знаю, из чего был отлит этот бюст — может быть, из бронзы либо из чугуна, а, может быть, из гипса, выкрашенного под металл, — но этот железный Феликс стоял на своей подставке не слишком устойчиво и покачивался при малейшем толчке.

Так вот, когда Мартти Сантавуори поднялся с рюмкой, чтобы произнести речь, он нечаянно задел плечом постамент, и железный Феликс едва не свалился, едва не клюнул его в темечко, — хорошо, что председатель колхоза, знавший, вероятно, эту слабину в интерьере, успел перехватить бюст на лету.

И еще пару раз за время своей краткой речи Сантавуори, который сильно волновался, задевал тумбу то плечом, то локтем, и Дзержинский, покачнувшись, вдруг пикировал на него, как коршун, — всем было очень смешно, едва сдерживались, чтоб не обидеть старика, я имею в виду Мартти Сантавуори.

Лишь одного из гостей не разбирал смех, и на лице его не было того благостного выражения, которое возникало обычно У всех советских людей, когда они улавливали пацифистскую тематику, — это был уже знакомый нам Гриша Поженян, одессит и москвич, военный моряк и военный поэт, имя которого еще при жизни было высечено золотом на мраморе на улице Пастера, — он, покуда молча, но пристально и угрюмо смотрел на старейшину финских писателей…

И еще один тост крепко засел в моей памяти.

Точней, это даже не было тостом, а так, всего лишь фразой, сказанной отнюдь не для того, чтобы привлечь внимание присутствующих, — просто вырвалось из души под настроение.

Эту фразу произнесла Марья-Леена Миккола, красавица с этикетки плавленого сырка «Виола», светлокудрая финская Пассионария.

Она пила и ела вместе со всеми, слушала вполуха спичи и речи. Потом отлучилась на несколько минут, вероятно, чтобы остыть, вдохнуть глоток свежего воздуха. А потом, вернувшись, даже не садясь, произнесла — внятно и жестко — одну единственную фразу, при этом брови ее были сурово сдвинуты.

Все посмотрели на переводчика, но он почему-то замялся и сделал вид, что грызет жареное крылышко.

— Переведите, пожалуйста, — попросил я.

— Ради этой жратвы не стоило делать революцию!

— Что?

— Она сказала: «Ради этой жратвы не стоило делать революцию!»

— И всё?

— И всё.

— Kiitos, — поблагодарил я по-фински коллегу и отсалютовал ей полной рюмкой.

Обижаться, конечно, не имело смысла.

Никакого замешательства эта речь не вызвала. Просто потому, что все писатели — и финские, и русские — уже имели представление о левацких заскоках Микколы и отнеслись к ним как к браваде, как к капризу взбалмошной красавицы. Ну, может, чуток перебрала — так ведь и все хороши. Ничего, отойдет, отмякнет…

Вряд ли она мечтала о том, чтобы в нашей стране или, допустим, в ее благополучной и тихой стране разыгралось действо так называемой «культурной революции» по китайскому, по маоистскому образцу. Весь мир уже был наслышан о бесчинствах хунвэйбинов, о тотальных погромах «красных охранников», ошалевших от безнаказанности, науськиваемых властью.

Орды этих молодцов громили университеты, музеи, библиотеки, театры. Всемирно известную писательницу сослали в деревню «на перевоспитание». Талантливому пианисту раздробили суставы пальцев…

Могло ли это поветрие выплеснуться за Великую китайскую стену?

Такая опасность была.

Парижане долго не могли прийти в себя после студенческих неистовств в Латинском квартале — развороченных мостовых, разбитых витрин, поджогов, баррикад, пальбы.