— Почему вы развелись? Ну, почему?.. Вот я прожил жизнь, а до сих пор не знаю толком: из-за чего?..
В моем вопросе был не то, чтобы укор, но неприкрытый вызов. Почти обвинение, предъявленное с полувековым опозданием, когда уже истек срок давности.
Пребывая в запале, я упустил из виду то важное обстоятельство, что говорю не с кем-нибудь, не просто с седоголовой посторонней женщиной, случайно оказавшейся моей собеседницей.
Нет, я говорил с человеком того же вспыльчивого, взрывного нрава, что был и у меня. Со своей копией, с alter ego. Со своей матерью, с самим собой.
Она умела, как и я, смотреть прямо в глаза, холодно и безжалостно, и забивать слова, как гвозди:
— Из-за тебя.
В ярости, в мстительном пылу мама увезла из Киева почти всё, что было в доме: и мебель, и картины, и посуду. Хотела даже захватить с собою весь парад энциклопедии Брокгауза и Ефрона, добытый отцом у антикваров, но это уже никуда не лезло, и она, со злости, выдернула из строя два тома, оба на букву «А», зашвырнула их в фанерный ящик.
Квартира в Пассаже, где мы жили, осталась пустой, одни стены.
Но куда же всё это было деть в Харькове?
Там — в лачуге на Малиновской — и без нас хватало и жильцов, и вещей, повернуться негде.
Пришлось весь скарб сдать на хранение, на станционный склад Харькова-товарного.
В том был сокрыт глубинный смысл: не навсегда, а лишь до поры. Пускай постоит, отлежится на складе, а там, авось, жизнь наладится. Еще обзаведемся наново хоромами, разбогатеем, воспрянем. То есть, жизнь опять откладывалась до лучших времен.
А покуда из нее, из жизни, как бы изымалось всё время, проведенное в Одессе и в Киеве. То самое время, в котором уже был я.
Открытия
Мы вернулись на Малиновскую, восвояси.
Я опять окунулся в уютную и родную среду, что была мне знакома с младенчества — с той поры, когда меня привозили в Харьков показывать бабушке, крестить в церкви, знакомить с дядьями, братьями, домом, округой…
И хотя я не застал на свете своего деда Андрея, а бабушки Шуры теперь, увы, тоже не было, — я как бы очутился в пространстве, где еще был отсвет и отзвук их жизни, их времени, столь сильно отличавшихся от новизны.
Мне отвели постоянный ночлег на кожаном диване, над которым во всю торцевую стену, до самого потолка, громоздились книжные полки. На них — том к тому, будто плечо к плечу, — стояли книги в черных и коричневых с позолотой переплетах. Они стояли так основательно, так грузно, что, казалось, всё на свете может рухнуть, — а книги, уж точно, устоят.
Столь счастливое расположение полок, которые буквально нависали над моим изголовьем, было очень удобно.
Проснувшись раньше всех в доме, проморгавшись, я дотягивался до кожаных корешков и вытаскивал из тесного ряда какой-нибудь увесистый том, наугад, что подвернется под руку.
Иногда это был Брэм, «Жизнь животных», иногда уж не помню чей труд «Жизнь растений», а иногда подавно ничьи «Вселенная и человечество».
Час за часом, я листал эти книги, поставив их поперек живота, раздувая ноздри от пыли, бьющей со страниц, благоговея перед мудростью тех, кто всё это познал и описал.
Вот там-то я и увидел впервые косматых мамонтов с бивнями в кольцо, толпящихся на скалистом плато, под звездами, прикрывающих своими тушами крохотных мамонтят и будто бы советующихся между собою — то ли им топать дальше, то ли остаться тут, а где может быть лучше?..
Мне на всю жизнь впечаталась в память эта картинка с мамонтами. Я и сейчас ее вижу.
Дотянувшись до другой полки, я вытаскивал том «Отечественной войны» и погружался в другую захватывающую воображение эпоху: бородинские пушки, палящие картечью в безукоризненный строй наполеоновских гвардейцев; фельдмаршал Кутузов с подзорной трубой, как раз рассчитанной на его единственный глаз; Бонапарт в громоздкой шляпе, наблюдающий, сложа руки, за тем, как горит Москва, как летят тлеющие головешки над его треугольной шляпой…
Тогда, конечно же, я не мог предположить, что весь этот книжный строй «Отечественной войны» сгорит в огне другой войны, тоже Отечественной, о которой еще не было книг, как не было и ее самой.
Нет-нет, дом не сгорел, а сгорела дедовская библиотека. Она сгорела не в фигуральном огне войны, а в самом натуральном — сгорела в печи, потому что в городе были немцы, была зима, было нечего есть и нечем обогреться, не было дров. Ляля и Никуська замерзали. И книги летели в печь…
Но этого никто не мог предвидеть. Пока еще была лишь одна «Отечественная война». Она стояла на книжной полке над моим изголовьем.