Выбрать главу

— Вы нашли дом?

— Вроде бы да.

Черная печка гудела посреди желтой кухни; линолеум был усеян старыми газетами, и я заметила, что нет холодильника. Неопределенным жестом Броган указал на бумаги:

— Я наводил порядок.

— Надеюсь, я вам не помешаю.

— Конечно нет. — Он стоял передо мной со смущенным видом. — Почему вы не захотели, чтобы я заехал за вами в гостиницу?

— Это ужасное место.

На губах Брогана появилось наконец подобие улыбки:

— Это самая лучшая гостиница Чикаго.

— Вот именно. Слишком много ковров, слишком много цветов, слишком много людей, слишком много музыки, слишком много всего.

Улыбка Брогана коснулась его глаз:

— Входите же.

Сначала я увидела мексиканское покрывало, желтый стул Ван Гога{96}, потом книги, проигрыватель, пишущую машинку; наверное, хорошо жить в такой комнате, это не студия эстета и не образчик идеального американского домашнего очага.

— У вас очень мило, — с восторгом сказала я.

— Вы находите? — Броган окинул стены вопросительным взглядом. — Здесь не слишком просторно. — Снова воцарилось молчание, и он поспешил сказать: — Вы не хотите снять пальто? Что вы скажете о чашке кофе? У меня есть французские пластинки, не хотите их послушать? Пластинки Шарля Трене?{97}

Наверняка из-за большой гудящей печки или же потому, что на позолоченной холодным февральским солнцем занавеске подрагивала тень почерневшего дерева, я сразу же подумала: «А хорошо было бы провести день, сидя на мексиканском покрывале». Однако я позвонила Брогану, чтобы посмотреть Чикаго. И потому твердо сказала:

— Мне хотелось бы увидеть Чикаго: я завтра уезжаю.

— Чикаго большой город.

— Покажите мне маленький кусочек.

Он потрогал свою кожаную куртку и с тревогой в голосе спросил:

— Мне надо переодеться?

— Что за идея! Я ненавижу крахмальные воротнички!

— Никогда в жизни я не носил крахмальных воротничков... — с жаром возразил он.

Впервые наши улыбки встретились, однако он, похоже, не совсем успокоился:

— Вы не стремитесь увидеть бойни?

— Нет. Погуляем по улицам.

Улиц было много, и все похожие друг на друга; их окаймляли обшарпанные домики и пустыри, пытавшиеся походить на пригородные садики; прошлись мы и по прямым унылым авеню; всюду было холодно. Броган в тревоге трогал свои уши:

— Они уже затвердели, пожалуй, сломаются пополам. Я пожалела его:

— Зайдем согреться в какой-нибудь бар.

Мы вошли в бар; Броган заказал имбирное пиво, а я — бурбон. Когда мы вышли, было все так же холодно; мы зашли в другой бар и разговорились. После высадки он провел несколько месяцев в лагере в Арденнах и задавал мне множество вопросов о Франции, о войне, об оккупации, о Париже. Я тоже его расспрашивала. Казалось, он был счастлив, что его слушают, но со смущением рассказывал о себе; он с трудом выдавливал фразы, а потом так порывисто бросал их мне, что каждый раз я словно получала подарок. Родился он в южной части Чикаго, отец его был мелким лавочником финского происхождения, а мать — венгерская еврейка; во времена великого кризиса ему было двадцать лет, прячась в товарных вагонах, он скитался по всей Америке, работал попеременно разносчиком, мойщиком посуды, официантом, массажистом, землекопом, каменщиком, продавцом, а случалось и взломщиком; на затерянной стоянке в Аризоне, где он мыл стаканы, Броган написал новеллу, которую напечатал левый журнал; потом он писал другие новеллы; после успеха его первого романа издатель назначил ему пансион, который позволял как-то жить.