— Чем же я заинтересовал полицию? — с удивлением в голосе спросил он.
— Ты интересуешь Сезенака. — Ламбер не спускал глаз с Анри. — Говорят, ты на днях свидетельствовал в пользу некоего Мерсье, парня, промышлявшего на черном рынке где-то в Лионе и посещавшего семейство Бельом. Ты уверял, будто в сорок третьем и сорок четвертом он работал в нашей подпольной организации и двадцать третьего февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года сопровождал тебя в Ла-Сутеррен.
— Верно, — сказал Анри. — И что?
— Никогда ты не встречался с Мерсье до этого месяца, — торжествующим тоном заявил Ламбер. — Сезенак это прекрасно знает, я — тоже. В тот год я следовал за тобой, словно тень: не было никакого Мерсье. Твоя поездка в Ла-Сутеррен состоялась двадцать девятого февраля, речь шла о том, что сопровождать тебя буду я, и дата поразила меня. Ты взял с собой Шанселя.
— Ты совсем спятил! — сказал Анри; он действительно чувствовал возмущение, как если бы Ламбер несправедливо заподозрил его. — Я дважды ездил в Ла-Сутеррен, первый раз с Мерсье, которого никто, кроме меня, не знал. Ты не заслуживаешь того, чтобы я отвечал тебе, — сердито добавил он, — потому что, по сути, ты сейчас обвиняешь меня в лжесвидетельстве, ни больше, ни меньше!
— Двадцать третьего ты был в Париже, — продолжал Ламбер, — все отмечено в моих блокнотах, я проверю, хотя знаю, что ездил ты всего один раз, это столько обсуждалось! Нет, не рассказывай мне сказки; истина в том, что Мерсье так или иначе держит в руках семейство Бельом, и, чтобы спасти этих двух бритых, ты помог оправдать осведомителя гестапо!
— Другому на твоем месте я набил бы морду, — сказал Анри. — Выйди сейчас же из этого кабинета и никогда здесь больше не показывайся.
— Подожди! — отвечал Ламбер. — Я должен еще кое-что сказать тебе. Я ничего не выложил Сезенаку, хотя, клянусь, мне хотелось, чтобы он заговорил. Я ничего ему не выложил, — повторил он, — зато теперь я чувствую себя в расчете. Я возвращаю себе свободу!
— Ты давно искал предлога! — сказал Анри. — И в конце концов выдумал его себе: поздравляю!
— Ничего я не выдумывал! — возразил Ламбер. — Боже мой! — добавил он. — Каким я был кретином! Я считал тебя таким честным, таким бескорыстным! Меня это приводило в смущение! Я воображал, что должен быть лояльным по отношению к тебе. Какая тут лояльность! Ты судишь всех, хотя самого тебя угрызения совести терзают не больше, чем любого другого.
Он пошел к двери с таким достоинством, что Анри едва не улыбнулся, гнев его утих; он не чувствовал больше ничего, кроме смутной тревоги. Объясниться откровенно? Нет, Ламбер слишком неустойчив, слишком подвержен влияниям; сегодня он отказался дать сведения Сезенаку, но завтра признание могло стать в его руках, в руках Воланжа грозным оружием. Надо все отрицать: опасность и без того была достаточно велика. «Сезенак ищет улики против меня, он знает, что сможет дорого их продать», — подумал Анри. Дюбрей никогда не слышал о Мерсье; возможно, он помнит, что 23 февраля 1944 года Анри находился в Париже; если Сезенак застанет его врасплох, у него нет никаких причин подтасовывать истину. «Надо предупредить его». Но Анри было противно испрашивать пособничества Дюбрея, даже не попытавшись до этого помириться с ним; впрочем, он не предполагал открывать ему правду. Странное дело, Анри говорил себе: «Если бы потребовалось повторить все сначала, я бы повторил»; а между тем ему нестерпимо было даже подумать, что кто-нибудь другой узнает о том, что он сделал, тогда ему стало бы стыдно. Он будет чувствовать себя невиновным до тех пор, пока его не разоблачат: как долго это продлится? «Я в опасности», — повторил он себе. А вместе с ним и другой человек: Венсан. Даже если и не его банда казнила старика, Сезенак многое о нем знал; надо предупредить его. И надо немедленно пойти к Люку, который слег с приступом подагры, чтобы составить вместе с ним письмо об отставке. Люк давно уже ожидал перелома и не слишком удивится. Анри встал. «Я больше не сяду за этот стол, — подумал он. — Все кончено, "Эспуар" уже не моя!» Он сожалел, что придется оставить начатую им кампанию относительно мадагаскарских событий: те наверняка заболтают ее, напустят тумана. А в остальном он был гораздо менее взволнован, чем можно было бы предположить. Спускаясь по лестнице, Анри как-то неопределенно говорил себе: «Это расплата». Расплата за что? За то, что он спал с Жозеттой? За то, что хотел спасти ее? Что вознамерился сохранить частную жизнь, в то время как действие требует всего человека целиком? За то, что упорно стремился к действию, хотя и не отдавался ему безоглядно? Он не знал. Но даже если бы и знал, это ничего не изменило бы.