На следующий день я прочитала рукопись Поль: десять страниц таких же пустых, таких же бесцветных, как любая книга из серии «Конфиданс»{123}. Не стоит расстраиваться: по сути, она не так уж дорожила своим творением, неудача не станет для нее трагедией, она раз и навсегда застраховала себя от трагизма, заранее со всем смирившись. Но я отказывалась мириться с ее смирением. Меня так это удручало, что я испытывала все большее отвращение к своему ремеслу; у меня нередко появлялось желание сказать своим больным: «Не пытайтесь исцелиться, исцеления и без того хватает». У меня было много пациентов, и как раз в ту зиму мне удалось успешно провести несколько трудных курсов лечения, но радости это не приносило. Я решительно не понимала, почему это хорошо, когда люди спят по ночам, когда они с легкостью занимаются любовью, когда они способны действовать, выбирать, забывать, жить. Раньше мне казалось, что надо как можно скорее прийти на помощь всем этим маньякам, погрязшим в своих мелких несчастьях, ведь мир так велик; теперь же я лишь следовала старым инструкциям, пытаясь избавить их от навязчивых идей: я стала похожей на них! Мир был все так же велик, но у меня пропал к нему интерес.
«Это возмутительно!» — сказала я себе в тот вечер. Они спорили в кабинете Робера, говорили о плане Маршалла, о будущем Европы, вообще о будущем, утверждали, что опасность войны возрастает; Надин слушала с испуганным видом. Война, это касается всех, и я не могла отмахнуться от их взволнованных голосов, а между тем все мои мысли были сосредоточены на одной лишь строчке письма: «Через океан даже самые нежные руки кажутся холодными»{124}. Зачем, признаваясь в не имеющих значения случайных встречах, Льюис писал мне такие недобрые слова? Я не требовала от него соблюдать мне верность, это было бы глупо — столько воды и пены пролегло между нами. Разумеется, он сердился на меня за мое отсутствие: простит ли он мне его когда-нибудь? Обрету ли я вновь его настоящую улыбку? Рядом со мной Анри с Робером задавались вопросом о страшной участи, уготованной миллионам людей, а меня заботила лишь одна-единственная улыбка, улыбка, которая не остановит атомные бомбы, которая никому и ничему не в силах помочь, но мне она заслоняла все. «Это возмутительно», — повторила я себе. В самом деле, я себя не понимаю. В конце концов, быть любимой — это не цель и не смысл бытия, это решительно ничего не меняет и никуда не продвигает: даже меня это никуда не ведет. Я тут, Робер с Анри разговаривают, какое значение имеет для меня то, что думает там Льюис? Поставить свою судьбу в зависимость от какого-то сердца, которое является всего лишь одним сердцем среди миллионов других, — для этого надо потерять рассудок! Я пыталась прислушиваться, но безуспешно, и только твердила себе: мои руки холодны. «В конечном счете, — подумала я, — достаточно спазма моего сердца, одного из миллионов других сердец, чтобы этот огромный мир навсегда перестал интересовать меня. Мера моей жизни — это в равной степени и одна-единственная улыбка, и вся вселенная; выбрать то или другое — это, по сути, произвол». Впрочем, выбора у меня все равно не было.
Я ответила Льюису и, должно быть, нашла нужные слова, ибо следующее его письмо было спокойным и доверчивым. Отныне о своей жизни он рассказывал мне тоном дружеского соучастия. Он продал свою книгу Голливуду, у него появились деньги, он снял дом на берегу озера Мичиган. И казался счастливым. Наступила весна. Надин с Анри поженились: они тоже, видимо, были счастливы. А почему не я? Собрав все свое мужество, я написала: «Мне очень хотелось бы увидеть дом на озере». Он мог оставить без внимания эту фразу или сказать мне: «В следующем году вы увидите дом», или же еще: «Думаю, вы никогда его не увидите». Когда я взяла в руки конверт, в котором заключался ответ, я напрягла все силы, словно в ожидании расстрела. «Не надо строить иллюзий, — говорила я себе. — Если он ничего не скажет, значит, не хочет встречи со мной». Я развернула желтый лист бумаги, и в глаза мне сразу бросились слова: «Приезжайте в конце июля, дом как раз будет готов». Я рухнула на диван: в последнюю секунду меня помиловали. Я так боялась, что поначалу не испытала никакой радости. Потом внезапно почувствовала руки Льюиса на своем теле и чуть не задохнулась, вымолвив: «Льюис!» Сидя подле него в нью-йоркском номере, я тогда спросила: «Мы встретимся вновь?» Теперь он отвечал: «Приезжайте». Между нашими двумя репликами ничего не произошло, просто миновал призрачный год, и я вновь обрела свое ожившее тело. Какое чудо! Я чествовала его, как блудного сына; я, которая обычно так мало заботилась о нем, лелеяла его в течение целого месяца; я хотела навести на него лоск и блеск, украсить его; я заказала себе пляжные платья, купальники; в цветастых хлопковых тканях я уже владела и голубым озером, и поцелуями. В тот год в витринах красовались нелепые юбки, длинные, шелковистые: я их купила; я согласилась принять в подарок от Поль самые дорогие парижские духи. На этот раз я доверяла туристическим агентствам, паспорту, визе и небесным путям. Когда я поднялась на борт самолета, он показался мне не менее надежным, чем пригородный поезд.