Он грохнул кулаком по зеркалу. Боли не почувствовал. По руке стекала кровь.
— Жалел-агай! Что с вами?
Перед ним стояла испуганная секретарша Тлепова.
Он понял не сразу.
— Со мной? Что со мной?
Девушка не отрываясь смотрела на разбитую руку.
— А-а-а, это… — голос его звучал безразлично. — Сейчас перевяжу. Порезался…
— Вас просит зайти Тлепов. Давайте, я вам помогу…
Она потуже затянула платок.
— Тлепов вызывает? Зачем? Мы с ним только что говорили…
— Гость приехал.
— Кто еще?
— Товарищ Малкожин из министерства.
— Ерден? Как он здесь очутился?
— На машине приехал, — простодушно пояснила секретарша. — Выпил чаю, а теперь сидит в кабинете Тлепова и ждет вас…
— Хорошо. Скажите, что… Впрочем, ничего не говорите. Сейчас приду.
Он сел за стол, пытаясь собраться с мыслями.
«Салимгирей и Гульжамал здесь. Малкожин — тоже. Все в сборе…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
V
Больше всего Жалел любил утро. Он просыпался рано, в один и тот же умытый ночной прохладой час, когда плоская как стол вершина горы за Узеком едва розовела, и, стараясь не потревожить отца, выходил из вагончика. Пока сын собирался, Бестибай деревянно лежал на кошме, крепко сжимая веки, будто Жалел мог догадаться, что ему давно уже не спалось. Гремел рукомойник, легонько стучала обитая жестью дверь, скрипел песок, наметенный у крыльца. Потом все стихало. Значит, Жалел ушел в степь.
Сначала Бестибая удивляли эти утренние прогулки: куда уходит? Зачем? Как-то спросил у сына, тот весело блеснул глазами: «Гуляю. Смотрю…»
«Бродить ни свет ни заря по пескам? Нет, тут что-то другое. Наверное, когда солнце поднимается над землей, тогда лучше видны все ее внутренности. Вот и высматривает, где зарыта нефть, — решил про себя Бестибай и одобрил: — Хорошо. Времени не теряет…»
Он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к себе. Тело по утрам будто чужое, только боль своя: ломило поясницу, саднило грудь, как иголками кололо давно застуженные ноги. Старик собирался с силами, садился на кошму, поглаживая грудь, в которой что-то булькало, сипело, как в самоваре, когда углей в нем много, а вода почти выкипела; кряхтя, совал ноги в глубокие, на малиновой подкладке калоши — подарок Халелбека — и выходил во двор. На воздухе кашель, сотрясающий его, немного отпускал. Бестибай вытирал слезы, катившиеся по щекам, оглядывал двор. Прямоугольный кусок пустыни, огороженный кольями с натянутой между ними проволокой, чтобы не заходили бараны (местные чабаны по старой памяти еще гнали отары через поселок), был чисто подметен, как вылизан, сухим ветром. Но Бестибай все равно замечал непорядок — покосившийся кол, провисшую проволоку. Поправлял их. Прищурившись, смотрел в ту сторону, где высилась буровая Халелбека. Впившись в землю железными ногами, она была на том же самом месте, что вчера или неделю назад. Мерцающие, зажженные с вечера огоньки облепляли буровую, и казалось, они кружат вокруг нее. Только один, на самом верху, там, где полоскался флаг, горел ровно, не мигая, будто одинокая красноватая пылинка.
Рядом с буровой дымилось каракулевое облачко. Это земля выплевывала нефть, которая недавно ударила из глубины. Весь Узек тогда сбежался к буровой Халелбека. Кричали, обнимались, мазали друг друга нефтью. Бестибай тоже набрал в пригоршню темной жидкости. Тяжелой, густой, вонючей, от которой одежда, руки долго пахли керосином.
Потом митинг был. Партийный секретарь из Форта очень Халелбека хвалил. И про Жалела сказал хорошие слова. Бестибай стоял рядом с сыновьями, и гордость пенилась в нем, как кумыс: была земля, ходили по ней люди, бродили стада, ветер гнал песок, и никто не знал, что внизу нефть. И вот его дети нашли черную воду, которой, говорят, цены нет.
Бестибай представлял, как от юрты к юрте, от зимовки к зимовке — на Бузачи, Эмбу, Кара-Бугаз, Арал и еще дальше — в города, где бывал, и в другие, о которых только слышал, катится весть об этом.
В мыле лошади. Желтая пена падает с удил на песок. Спешат, торопятся гонцы.