Выбрать главу

Соликовский еще прислушивался, что подскажет ему глас божий устами Лойолы, потом раскрыл глаза и вместо святого увидел над собой ноздреватое лицо Блазия.

— Не гоните меня, не гоните, — лепетал Антох. — Я видел, как покачнулась башня ратуши, падали фигуры с карнизов, и я подумал о вас и прибежал, чтобы заслонить вас своим телом.

— Баран, — приподнялся на локте Соликовский. Блазий помогал ему встать на ноги. — Говори, как случилось, что Балабан...

— Я услышал «барон», ваша эксцеленция, — Блазий жалобно скривился и закрыл рукой рот. — Я падаю к вашим ногам — оставьте за мной этот титул...

— Шут... — прошептал архиепископ и на миг задумался. — А ты в самом деле можешь быть шутом. Так скажи мне... Барон: как случилось, что Балабан не принял ключ от братской кассы?

— Черт его... — запнулся Блазий на полуслове. — Бог его... — снова запнулся. — Аллах его знает. Я сделал все...

— Ничего ты не умеешь, дурак... Но я дам тебе посильную работу. Слушай внимательно... Ты получишь деньги. Столько денег, как у настоящего барона. И пропивай их в корчмах с бывшими своими братьями. Спаивай их, подбивай... И насмехайся, издевайся над всем... А когда они, пьяные, начнут посмеиваться, наливай еще — пока не захохочут во всеуслышание. Тогда выводи их на улицу. И пускай люди смеются над собой, над тобой, над своими вожаками, дидасколами, над церковью...

— Не пойму.

— А ты бери деньги. На! — Архиепископ открыл шкафчик, зачерпнул рукой золотые и серебряные монеты и высыпал их в подставленную горсть Блазия. — Теперь уходи, а эти кружочки сами подскажут, что делать.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ПЕЧАЛЬНАЯ ГИЗЯ

Целуй меня, ведь любовь твоя слаще вина... Твой гибкий стан подобен пальме, твоя грудь — виноградной грозди.

Песнь песней

Бургомистр Вольф Шольц готовил переодетых жолнеров к последнему штурму игрушечной смоленской твердыни, и Юрий Рогатинец хотел увидеть финал магистратского лицедейства, но вынужден был уйти с Рынка, потому что к нему приставал, как лишай, гнилозубый Барон с землистым, пропитым лицом. Барон цеплялся за Рогатинца как утопающий за соломинку: Юрий для плюгавенького и позабытого всеми, даже чертом, Барона сейчас был единственной надеждой и спасением. Он действительно никому не выдал своей тайны, хранил ее, а теперь добивался платы.

Он не дурак — знал, что союз с панами ненадежный; с панами как с огнем: издали не согреешься, а вблизи обожжешься, и теперь в запасе у него остался последний шанс, который поможет ему. Его прокаженной душе нужна была пища: да ему не так уж много и надо — только выпить в обществе Рогатинца, чтобы видели люди. Неужели за то, что тогда он не опозорил сеньора братства, тот не отблагодарит его, оказав мизерную услугу? Он просит такую малость — только выпить с ним, сидя за одним столом на людях, и не больше.

Господи, ужаснулся Рогатинец, какой страшный выкуп требует Барон за то, что сохранил тайну его и Гизи, — требует равенства с ним тогда, когда он не находит его даже среди отвратительных подонков города! Сколько лет он держал на конце своего языка слово, которое, наверное, щекотало его, жгло и которым он каждую минуту мог уничтожить Рогатинца: прелюбодей. И удерживал! А если бы дал ему ход, Юрия предали бы анафеме в церкви, на улице люди провожали бы его осуждающими, издевательскими взглядами, братчики исключили из братства, а Гизю — если бы только нашли — обмазали бы дегтем и вывели с позорной процессией за пределы города.

Каждый день Рогатинец готов был к этому и в неутешной печали порой радовался тому, что Гизи нет: ему еще, может, и простили бы, ей — никогда.

Гизи нигде не нашел, а сам ждал: вот позовут его на сходку и спросят: ты прелюбодействовал? Отрекись — как от собственной души. Сказать правду — правду, что он, уважаемый гражданин города, сеньор братства, просветитель, защитник морали, совратил дочь бедной Абрековой — и она пропала, а может, с горя наложила на себя руки?

Разрасталась школа, церковь, снова его избрали сеньором братства. Писал книгу, направленную против униатов, седел и ждал расплаты. Кому какое дело, что с Гретой он не живет, кому доказывать, что, если б не Гизя, в ту ночь, когда Бялоскурские били окна в братском доме, покончил бы он с собой, ибо утрата надежды — страшное и темное чувство. Оно длится только миг, но для того, чтобы умереть, больше и не нужно; когда все, чем жил и во что верил, вдруг гибнет, — если никто не протянет тебе руки, чтобы провести по мосту через пропасть, канешь бесследно в небытие. А Гизя взяла за руку человеческую тень, которая еще сегодня утром была сильным мужем, — то ли она ждала этого мгновения, то ли любовь подсказала ей, что именно в эту минуту она ему необходима, — и осторожно провела над пропастью и на противоположном берегу вдохнула в эту безжизненную тень любовь и дала во сто крат больше силы и веры, чем было... Кто это поймет? А ныне настал час расплаты?