В памяти Мацька всплывали гневные, неслыханные еще среди львовской русинской братии слова Вишенского. Они взбудоражили устоявшиеся за долгую жизнь сомнения корчмаря, до сих пор у него все было разложено по полочкам, как сорта вин, — доброта и нелюдимость, страх перед сильными и непоколебимость, когда речь шла о вере; в глубине Мацьковой натуры самое видное место занимала скупость, а где-то в тернистых ее сплетениях дремала искренность; каждую черту своего характера Мацько объяснял по-своему, ничем особенно не гордился, но и стыдиться ему было нечего, а теперь все пришло в смятение, и хотя корчмарь твердо решил оставить за собой право торговать вином — ведь все не могут стать монахами, — однако сомневался в одном: не похож ли он на того безумца, который толчет воду в ступе, а масла сбить не может. Ведь именно так получается: тот свет знаний, которые он дает людям, продавая книги, тут же гасит хмельной отравой.
А сапожники — кузнецов, ювелиров, мечников редко видит у себя Мацько, это люди заносчивые и в большинстве своем верные уставу братства, — съев, очевидно, освященное яйцо и не дождавшись от жен хмельного, чтобы разговеться, приходили один за другим — черные, крепкие, как насмоленная дратва, подмигивали корчмарю, и он по их виду безошибочно угадывал, кто ныне будет пить за наличные, а кто просить в долг.
И хотелось Мацьку, растревоженному упреками совести, сказать сапожникам, что сегодня — только сегодня — он не даст никому ни полкружки, пускай трезвыми головами обмозгуют слова праведного мниха, таких им никогда не приходилось слушать, однако мозг привычно, не прислушиваясь к душевной буре, подсчитывал, сколько сегодня он выручит чистыми, а сколько нарастет процентов за отпущенное в долг, — и руки машинально потянулись к бочкам и сулеям.
— Такого наговорил, что хоть пошей себе из сафьяна крылышки и поднимайся в небо, — долетели до Мацька недовольно-насмешливые слова.
— А как заработать деньги на еду и выпивку, не сказал, будто мы и в самом деле бесплотные ангелы, — послышался другой голос.
Да и действительно, подумал Мацько, мних Иван будто бы человек не от мира сего. Однако тон собеседников не понравился ему. Из их разговора получается, будто мы, точно тварь бессловесная, только про еду думаем, только кусок сала нам дорог, а то, что дух наш угнетают, веру отбирают, не имеет для нас никакого значения. Э, погодите, может, я чем-то и отличаюсь от животного?
Мацько подал кружки с пивом, сапожников было трое, больше никто не заходил, вот и решил корчмарь, что не подаст им больше ни стакана, — скатертью дорожка. Но когда он возвращался к прилавку, открылась дверь, и Мацько даже вздрогнул: сутулый Блазий, которого он сто лет не видел в своей корчме и от которого каждый, у кого было хоть немного собственного достоинства, отворачивался на улице, вот эта тварь, которую называли теперь Бароном, да и сам он, когда напивался до чертиков, бил себя в грудь, заявляя: «Я Барон, коллега Соликовского!» — эта мразь посмела переступить порог его честной корчмы, в которой вчера был сам мних Вишенский?
Хотел было подбежать к Блазию и вытолкать его за дверь, но не посмел — беды потом не оберешься; Барон, размахивая палочкой с латунным набалдашником, не здороваясь, прошелся по подвальному залу и сел за стол — недалеко от сапожников.
— Из-за этого мниха может большая беда свалиться на наш квартал, — снова послышался тот же недовольный голос. — Не правда ли, стало сейчас немного легче: и звонить на колокольне разрешили, и календарь оставили свой, похоронным процессиям с зажженными свечами разрешили проходить через Рынок, нецеховым мастерам можно раз в неделю продавать свои изделия, а вспомните, что было когда-то! Подобрели паны, скажу вам правду. Вот так постепенно и совсем хорошо заживем, только не надо сердить их, а он...