Бургграфский суд в день летнего Ивана 1607 года, на котором председательствовал новый бургомистр Вольф Шольц, дорого обошелся не только Дратве, но и Абрековой: ей запретили продавать мясо, которое она покупала у гливянских пригородных жителей, и, чтобы не умереть с голоду, вынуждена была заниматься хиромантией.
Судили трех преступников. На скамье подсудимых сидел лишь один — Филипп Дратва. Янко и Микольца Бялоскурские, заочно осужденные на вечное заключение, спокойно распивали вино в корчме «Брага» в Краковском предместье; Дратву же осудили к смертной казни через четвертование.
Эта экзекуция прошла бы совсем мирно, как и всегда, если бы на следующий день после бургграфского суда (возле двуликой статуи правосудия уже стоял сооруженный помост, палач прохаживался вокруг него в красном капюшоне) над окном Абрековой не появился листок с призывом:
«Дратва невиновен! Бялоскурских на плаху! Потий живой, Массари убит. Освободим Дратву!»
Эти листки магически действовали на городскую бедноту: не успели еще вывести Дратву из Пивоваренной башни, как толпа двинулась к лобному месту, окружив его, разгромила помост; палач стоял, держа в опущенной руке топор, — сам ожидая смерти; бургомистр приказал трубачам выйти на балкон ратуши и играть тревогу; на рыночную площадь ринулись отряды цепаков. Они не набрасывались на людей, только оттесняли их от лобного места, и когда наконец в толпе был проложен коридор, отделенный, будто частоколом, вооруженными стражниками, когда сотни их, готовых при первом же движении рубить бердышами головы, окружили со всех сторон Рынок, от Пивоваренной башни к статуе правосудия направилась смертная процессия.
Впереди шел ксендз, в белом омофоре и черной митре, за ним — инстигатор, за инстигатором — маленький Филипп Дратва, охраняемый шестью стражниками. Лицо у него было спокойное, он посматривал то в одну, то в другую сторону, виновато улыбался: мол, причинил я беспокойство вам, панове; магистратские слуги наскоро сбивали разгромленный помост, и, когда на него ступил палач, кто-то из толпы крикнул:
— Бялоскурских на плаху!
Крик оборвался, человек ахнул от боли: толпа пошатнулась и занемела — цепаки стали расталкивать и оттеснять людей.
На углу Русской и Шкотской улиц зияла черная рама разбитого окна, в комнате над Абрековой, избитой цепаками, наклонилась Льонця и молча стоял понурившийся Пысьо.
Рогатинец остановился неподалеку от патрицианского колодца, слушая звонкий голос инстигатора, оглашавшего приговор. Нервная дрожь, пронизывавшая тело и душу, отбирала силы у Юрия, он подошел к колодцу и оперся на сруб — боялся подходить ближе к плахе.
Во Львове произошло неслыханное: люди, которые до сих пор занимались ремеслом, торговали, молились, жаловались на свою судьбу, вдруг стали проявлять непокорность. Голытьба с Галицкого предместья отказалась укреплять валы, неведомо кто расклеивал листки над окном Абрековой, теперь же мещане потребовали наказать виновных.
Неповиновение возникло как будто стихийно. Ни один житель города даже не задумывался над тем, кто взбудоражил, взбунтовал народ.
Юрий знал: это сделал Дратва. Он никогда не видел его и сейчас боялся посмотреть на него — муж, который взмахом сапожного ножа указал иной путь, чем тот, по которому более двадцати лет шли львовские братчики, стоял рядом с палачом на помосте перед статуей правосудия.
И Рогатинец думал: неужели это единственно правильная, правдивая стезя? Неужели человечество — совершеннейший венец природы — не может найти в себе другой силы, кроме грубости, жестокости, убийств и войн, чтобы жить в согласии, взаимопонимании, справедливости? Зачем тогда человеку ум, который создал науку, искусство, песню, логику и мышление, если людям и дальше придется прибегать в своей борьбе к самым низменным способам, какими пользуются и животные?
Юрий всегда был противником крови, независимо от того, при каких обстоятельствах она была пролита. Но вот эта, которая прольется сегодня, — во имя чего она? На Рынке уже не раз снимали головы — атаманам, казнокрадам, насильникам, но еще никогда не казнили посполитого, замахнувшегося на власть имущих. Низший из самых низших, сапожник-портач, как называют ремесленников-русинов, изгнанных из цехов, поднял руку! Что это — случайность или прозрение? Кто стоит на плахе — выродок или первый борец за правду? А если борец, то кто дал ему эту сознательность, волю, отвагу, мужество? Откуда это? Да неужели мы, братчики, так далеки от народа, что не знаем ни его духа, ни силы, ни устремлений? Мы делаем что-то свое, а они без нас познают истину и пути к ней? А может, это мы просветили темноту его души — и он увидел в ней силу, волю и отвагу?