Люцифер смеялся, радовался, что дьявольский сонм так весело развлекает его. Он ударил железными вилами в пень, и из него фонтаном брызнули две струйки вина; музыканты умолкли, нечистые кланялись, пили, хлебали, умывались вином, купались в нем, а опьянев, начали плевать на крест, который смастерили тут же из двух брусьев.
Вдруг что-то в воздухе загудело — Абрекова даже пригнулась, — и возле костра опустились две бочки с вином, на них сидели два брата Бялоскурские, тоже с рогами, и, повернувшись спиной, почтительно поприветствовали Люцифера, а потом братья подошли к нему и поцеловали в то место, на котором он сидит.
Радостный хохот раздался над Кальварией, видимо, Бялоскурских с нетерпением ждали тут, без них нельзя начать настоящий шабаш; им подносили кружки с вином и по кружочку жареных гадюк, они пили и жрали, а когда насытились, Люцифер поднял вверх железный трезубец.
Гремела музыка, от которой можно было оглохнуть, пение было похоже на вой собак, а потом из темноты вышли к костру длинноволосые, голые, в чем мать родила, молодые ведьмы, и среди них Абрекова узнала пухленькую Дороту Лоренцович и свою беспутную красивую Льонцю.
Абрекова вскрикнула и побежала вниз, где оставила метлу. Там ее не оказалось, женщину бросило в холодный пот, и она проснулась.
— Свят-свят, — перекрестилась, — где-то теперь моя бедная Льонця?
Патер Лятерна приложил ухо к двери банкетного зала, в котором заседало братство Магдалены: тихое шамканье перебивал глухой далекий голос. Удивился: время уже вечернее, братская молитва давно должна была кончиться. Он надеялся услышать шум и звон бокалов, но ни один веселый звук не ласкал его слух; Лятерна, сокрушаясь душевно, понял, что старый хорь, перед смертью сводя счеты с совестью, решил, очевидно, превратить веселое братство земных утех в добропорядочное и покаянное, по примеру братства Божьего тела, в котором спасают свои души фанатики, нищие или чудачки, подобные покойной Грете Рогатинец.
Он с отчаянием посмотрел на прекрасную Льонцю, тихонько приоткрыл дверь: в глубине зала восседал в кресле Соликовский, паны и дамы стояли, склонив головы в напускной покорности, слушали архиепископа; тот говорил медленно, но властно, и, прислушиваясь к содержанию его речи, патер окончательно убедился: оставь надежды на веселье и утехи всяк сюда входяший.
— Ахиллес учился у кентавра Хирона — получеловека и полулошади, — все громче и громче продолжал Соликовский. — Почему вы отвергли это учение? Почему до сих пор, будучи людьми, не превратились в хищных зверей? Боитесь греха? Греха для вас не существует! Действуйте вопреки законам совести, милосердия, человеколюбия, все ваши деяния будут достойны похвалы, если они будут служить одной цели — превращению людей всего мира в католиков. Почему мы, пан Мнишек, проиграли — да, проиграли! — войну с Москвой? Почему польская шляхта, которая ведет свое начало от сарматов, не сумела покорить московское племя? Потому что мы не знаем учения кентавра Хирона. Как люди — мы не владеем искусством лжи и лицемерия. Мы аки звери — телки, а не тигры. Могли ль мы выиграть эту войну, не убив в себе добросердечность, которая подтачивает наше мужество, словно червь — дерево? Когда мы выводили еретика на площадь, чтобы люди избили его камнями? Почему до сих пор не убедили каждого католика в том, что убить схизматика — это благодеяние прежде всего для него самого, ибо чем дольше будет жить на свете схизматик, тем больше он согрешит! Король не разрешил этого? Пусть будет так. Но он и не говорил о том, что надо разыскивать того, кто запалил еретическую божницу!
Шорох в зале совсем стих, проповедь Соликовского разбудила в собравшихся тут для прелюбодеяний зверей, жаждущих крови: у мужчин сжимались кулаки, женщины склонили головы, готовые благословить мужей на кровопролитие. Льонця присматривалась к ним, стоя у дверей. Среди Мнишеков, Шольцев, Соликовских она увидела добропорядочную и набожную Дороту Лоренцович — ничего удивительного. Льонцю не удивило даже то, что на собрании христианского братства рядом с Мнишеком стоит иудейка — жена сеньора еврейской общины Нахмана Изаковича Золотая Роза, которую еврей нарекли святой. Все это давно понятно: мир в своей отвратительности — обычный и будничный, но Льонця заметила, что проповедь архиепископа наложила на лица присутствующих печать жестокости. Она вспомнила бал в доме Гуттера — это же те самые, что четыре года назад убили ее Антонио!