Хлопцы притаились в траве и стали прислушиваться.
...Ранним утром из хатенки, прилепившейся к желтому холму возле винниковской котловины, вышла Гизя. Оперлась на косяк двери, чтобы не упасть, — душно в комнате, трудно дышать. На дворе прохладно, а воздуха не хватает...
— Марк, Марк!.. — простонала она.
Да что это, ведь он вчера поехал в Олеско. Зачем отпустила, как плохо, совсем задыхаюсь; испарения проклятой винарни пана Залесского в долине превращаются в чад.
Схватившись за горло, Гизя побежала по стежке к желтоватому холму.
Немного легче стало, пойду в лес, побуду там, Чертова скала недалеко, там пахнет душицей, там...
Гизя шла, пошатываясь, и перед нею расступался лес, она до сих пор не знала, что к скале ведет теперь широкая дорога; со стороны Львова тропинка узенькая, но по ней легко было ходить, почему же сейчас так тяжело идти по широкой просеке? Тогда ходила собирать зелье, чтобы купаться в его отваре, а зачем она идет теперь? Под ногами трава как бархат, красные кусты иван-чая с обеих сторон. Кто это посадил вдоль дороги кровавые цветы, кто постлал мягкий ковер под ноги, кто так ныне заботится о ней? Смерть?
Еще не время, скорее бы добраться до скалы, там душица покрыла всю вершину, утоплю в ней голову и буду вдыхать ее запах, он целительный, дает людям жизнь, здоровье, красоту... Боже мой, зачем отпустила Марка?..
Лес, казалось, раздвинулся, стелилась широкая и зеленая дорога до самой Чертовой скалы. Не была тут с тех пор ни разу, нельзя было приходить на межу, где ушла одна жизнь и началась другая... сынок перешагнул ее, мне же нельзя... как далеко до скалы, как далеко до душицы, вот уже видна вершина горы, а дойти до нее не хватает сил...
Еще не время, нет, не время, Марк еще маленький, кто же без меня введет его в большой, широкий мир? Уже виднеется вдали город, вокруг него стены и башни, не знала, что их так много, а стена высокая и толстая, все придавила, все сковала, а ко мне приходит воля... Не хочу еще!.. Что делают мама, отец, Мацько?.. Русская улица так далеко отсюда, что даже страшно. Я люблю ее, эту тесную мою уличку с маминым домиком, с корчмой Мацька, с Успенской церковью, с беспутной Льонцей. Бедная моя Льонця... люблю каждый камушек в городе, каждый камушек мой...
Гизя упала на мягкую постель душицы: тут это было, тут? Я ничего больше не могла сделать, только дать сына... Это мало, Юрий? Я стала человеком и дала еще одну жизнь для людей. Я взяла эту жизнь от тебя. А ты — взял ли ты что-нибудь от меня для себя?.. Как легко стало дышать, все пройдет, я дождусь Марка...
Запах зелья забил дыхание. Гизя повернулась на спину и только подумала, будто беззвучно крикнула в синь чистого неба:
— Юрий! Ты живешь... Ты будешь... Ты нужен всем... Живи и для него, не оставляй своего сына на полпути!
...Зиновий и Марк с тревогой прислушивались: чужие голоса нарушали торжественную тишину на окутанной пеленой молочного тумана Гавареччине.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ЧТО ЖЕ НЫНЕ СКАЖЕТ АБРЕКОВА?
Года 1611, 29 июля. А суд был неправый, и Христос на распятье отвернул голову, ибо не мог глядеть на глумление, взывая к небу о мести.
Абрекова словно онемела: ее позавчерашнее предсказание — «все это добром не кончится» — свалилось несчастьем на нее саму, а этого она совсем не ожидала. И так горя хватает: дочерей нет, хлеба нет, Пысьо молчит... А была воля... Была и честь. А теперь — тюрьма и позорный удел воровки. Разве это справедливо, чтобы у одного и того же человека отобрать сразу все, а другому все отдать? И бог видит такую несправедливость и молчит?
В глухом подвале ратуши, куда ее привели цепаки, — длинный стол, посередине стола — распятие, рядом — свечи. Иисус скорбно глядит на нее и молчит, будто Пысьо! Пламя свечей выхватывает из тьмы чудовищные лица, спрятавшиеся за распятием; Абрекова с надеждой в душе стала присматриваться к ним, может быть, хоть одно знакомое лицо увидит — упадет перед ним на колени, будет умолять: «Добрый мой пан, разве вы не знаете бедной и честной Абрековой, которая никому не причинила зла, за что же меня сюда?..» Их четверо: трое в черных сюртуках, посередине — священник в сутане, лица чужие и каменные, будто неживые; у одного, сидевшего рядом со священником, зашевелились губы, и Абрекова услышала: