Я родилась 7 декабря 1920 года в частном родильном доме Maternite de Port-Royal в Париже, где мать и отец тоже имели дом, особняк на бульваре Морис-Барре. Хотя мамà выросла в провинции и любила конные охоты, Ванве располагался значительно дальше, чем Орри-ла-Виль, — три с лишним часа на поезде из Парижа и еще целый час на автомобиле, — так что жизнь в Ле-Прьёре быстро ей наскучила. Она была все еще молода, энергична и достаточно повидала мир, чтобы жизнь в провинции казалась ей этакой ссылкой, особенно в обществе мужчины, которого она не любила, он даже ей не нравился. К тому же она не доверяла сельским докторам и повитухам, называла их «знахарями и шарлатанами», и беременность стала для нее оправданием проводить больше времени в Париже.
Папà, напротив, не любил город и обожал жизнь сельского помещика и спортсмена. Из Ле-Прьёре он выезжал крайне редко, предпочитал, чтобы друзья приезжали к нему. Их охотничьи уикэнды в Ванве стали легендарными пирами; в основном это был мужской мир, и жили они как феодальные сеньоры, а Ле-Прьёре был для папà феодальным поместьем. Ги не возражал против частых отлучек жены, ведь Рене терпеть не могла его самого, а равно обжорство и беспробудное пьянство кутежей по выходным, и он был рад, что не придется терпеть перед друзьями ее нескрываемое презрение.
Меня вскормила кормилица, которая затем стала гувернанткой, крепкая молодая крестьянка по имени Луиза, с отвисшими грудями, «похожими на вымена», как говорила мамà. В 1920-м среди знати все еще было принято нанимать деревенских кормилиц, и моя мать, в этом смысле человек старой школы, наняла ее, чтобы не портить форму своей прекрасной груди. «Это же совершенно естественно, — объясняла она, — Бог создал некоторых женщин на свете исключительно для кормления младенцев. И потому снабдил их соответствующей грудью. Но женщины нашей семьи к этой категории не относятся».
Помимо заботы о своей груди, мамà явно наняла Луизу, чтобы не быть привязанной к Ле-Прьёре и постоянным требованиям голодного младенца. В результате куда большая часть моего детства прошла в обществе этой кроткой «коровы», как мамà звала Луизу, а не в обществе родной матери, которая постоянно либо находилась в отлучке, либо собиралась отлучиться. Иные из самых ранних моих воспоминаний о Рене в Ле-Прьёре — вид из колыбели на ее удаляющуюся спину да шорох платья, когда она выпархивала из комнаты. Однако мне было вполне хорошо; мой колыбельный мирок, кабанья голова — защитница на крыше и молочная грудь Луизы — больше ничего и не требовалось для чистейшего счастья, какое вообще выпало мне в жизни.
Мой младший брат, Тото, родился весной 1921-го. Мне было год и три месяца, и я охотно делила с ним щедрые груди Луизы; на двоих нам более чем хватало.
Весной следующего года мамà окончательно сбежала из Ле-Прьёре, «посреди ночи», с дядей Пьером, как гласит легенда. Для городишки вроде Ванве это был огромный скандал, и его обитатели, многие из которых в ту пору даже не родились, еще и три четверти века спустя обсуждали это событие, будто случилось оно на их памяти, а не на памяти их родителей, дедов и бабок. «Да, сударь, — скажет в городском сквере через тридцать пять лет после моей смерти пожилой мужчина моему сыну Джимми, когда тот приедет в Ванве в поисках Ле-Прьёре и каких-либо следов своей матери. — Именно здесь, вон он, маленький замок у въезда в городок, — говорит этот старик, указывая через улицу на Ле-Прьёре, к тому времени заброшенный и разрушающийся за своими каменными стенами. — Здесь жил господин Ги де Бротонн, чья первая жена, госпожа Рене де Бротонн, сбежала с графом Пьером де Флёрьё. — И, кивнув и доверительно понизив голос, будто сообщая свежий лакомый кусочек деревенских сплетен, добавляет: — Я был мальчишкой, но помню все, словно случилось это вчера. Граф приехал на белом „ситроене-торпедо“, новейшей модели, мы такой никогда не видали. Нас разбудил звук мотора, и мы распахнули ставни и увидали, как мадам де Бротонн укатила с ним посреди ночи, бросила в Ле-Прьёре двух малюток с отцом. Сущий скандал на всю деревню, уверяю вас, сударь».