Как всегда, встреча со старыми слугами в «29-м» была радостной, особенно потому, что Рене очень долго никого из них не видела. Она слышала, что внуки Ригобера погибли в первые дни войны, и старый конюх-шофер сильно постарел от этой потери, усох и согнулся, седые волосы поредели.
— Ах, мадемуазель Рене, — сказал он, печально качая головой, — несправедливо, что мальчики умирают в расцвете юности, меж тем как их старый дед продолжает жить. Страны должны посылать на войну стариков. Невелика потеря, если их убьют. И войны будут кончаться куда быстрее, и мы снова будем пить аперитивы с нашими врагами. Вы же понимаете, старикам воевать неинтересно, только продажные старые политиканы любят посылать детей на смерть. Однажды война кончится, и пусть сейчас это кажется совершенно невозможным, мы с бошами опять станем союзниками, а то и друзьями. Но тысячи и тысячи мальчиков вроде моих внуков, с обеих сторон, не воскреснут, останутся мертвы, жизнь украдена у них навсегда. А ради чего? Ради чего, я вас спрашиваю? Чтобы мы все могли опять стать друзьями?
— Ради Отечества, — ответила Рене и тотчас осознала, что говорит точь-в-точь как ее отец, граф, в своем патриотическом порыве. — Ради свободы нашей родной страны. За границей, в Испании, видела французских дезертиров, Ригобер. Представь себе, какой стыд иметь ребенка-дезертира. Твои внуки пали смертью храбрых, защищая свою страну.
— Они погибли в холоде, сырости и страхе, — возразил старик. — Я бы предпочел, чтобы они дезертировали, мадемуазель Рене, ведь тогда бы они были живы — чтобы любить, смеяться, жениться, иметь детей, иметь внуков. — Ригобер заплакал. — Мне будет недоставать этих мальчиков каждую минуту каждого дня до конца моих дней. А осталось мне немного, и тогда я перестану их оплакивать.
Тата и Адриан тоже показались Рене постаревшими, Тата была уже не такая крепкая и сильная как когда-то, кожа на всем теле обвисла, точно плохо подогнанное платье, а Адриан, всегда худощавый, сейчас выглядел прямо как живые мощи. Долгая кровавая война явно буквально съела многих французов.
Снова водворившись в «29-м», мадемуазель Понсон решила, что Рене пора возобновить обучение.
— Вы совершенно не знаете искусство, — сказала гувернантка, — поэтому мы будем дважды в неделю ходить в Лувр. Большинство коллекций по-прежнему на месте. Еще я думала записать вас на литературные курсы господина Белиссара. Пора вам немножко приобщиться к культурной жизни.
— Господи, зачем? — запротестовала Рене. — Люди, которых я знаю, обсуждают только свои владения, лошадей да скандалы. Их жизнь не имеет касательства к интеллекту и к пониманию искусства. Культурные идеи, какими вы собираетесь меня закидать, будут словно горячая картошка; никто из знакомых не сумеет с ними совладать.
— Даст бог, после войны, — сказала гувернантка, — как я верю, все изменится. Весь мир заинтересуется живописью, музыкой, литературой… и бедняками тоже.
— Какие у вас романтические идеи! — воскликнула Рене.
— Я горячо в это верю, — продолжала мадемуазель Понсон. — Мне представляется лучший мир, с большим идеализмом и меньшими капиталами. В коммерции будет меньше тиранов, и меньше угнетенных людей будет жить на жалкие гроши, лишь бы не умереть с голоду. Франция, знаете ли, должна найти способ уравнять шансы для всех. Надо найти возможности облегчить тяжкую участь бедняков.
— Люди не несчастны, если никогда не знали ничего лучше, — сказала Рене.
— Вздор. Чистейший вздор. Все эти же давние, набившие оскомину резоны, какими богачи всегда оправдывали угнетение бедных. Даже самая паршивая собака, барышня, отличит бифштекс от куска черствого черного хлеба — независимо от того, довелось ей пробовать бифштекс или нет.
— Всегда одни будут страдать и бороться, а другие — процветать. Таков мир, и таким он был всегда. Во всяком случае, богачи не все плохие, многие весьма милосердны.
— Да, но кому нужны подачки? — спросила мадемуазель Понсон. — У хлеба филантропии жесткая корка, его никто не любит. Люди просто хотят иметь шанс жить достойно своими собственными усилиями. Может быть, трудно поверить в социальное равенство, но я верю в равенство возможностей. Понимаете? И по-моему, в идеальном мире государство должно стать банкиром бедняков.
— Но это социализм, дорогая мадемуазель Понсон.
— И что? Иисус Христос, как мне кажется, был величайшим социалистом на свете. Так давайте же последуем его примеру и станем социалистами.
— В моей семье социализм всегда считали кошмаром. Папà говорит, что, если социалисты придут к власти, нас всех снова отправят на гильотину. Я спрашиваю вас, почему всегда именно мы, бывшие, должны идти на гильотину? По-моему, случись новая революция, головы лишатся люди разных сословий. Может быть, это несколько уймет ваш радикализм. Каждому человеку дорога его голова, мадемуазель Понсон, богатому ли, бедному ли.