Выбрать главу

— Какая же вы глупышка, — сердито сказала гувернантка, — родились с серебряной ложкой во рту. Неужели не понимаете, что революции происходят как раз из-за того, что верхушка общества ведет себя неправильно? Привилегированный класс не может ясно видеть сквозь пелену своих огромных состояний и порой их теряет, но мне их совершенно не жаль.

— Вы с ума сошли! Это революционная клевета. Вы что же, секретный агент синих, и мне надо запирать на ночь дверь, вдруг вам захочется перерезать мне горло?

— Если я сумасшедшая, то вы слепая. Не мешало бы вам раз в жизни узнать, каково это, когда нечего есть. Может, тогда бы вы немного больше симпатизировали беднякам.

— Но Франция питается лучше всех на свете. Каждый здесь ест жареное мясо, сочных кур, сыр… и не забыть вино.

— Да, с помощью которого богачи надеются усыпить массы. Как глупо с вашей стороны прятаться за такими фантазиями, — сказала гувернантка. — Вы уже забыли бедняков, которых видели в Бретани?

— Бретань — особенный край. Возможно, они слегка отстают от остальной Франции. Но бедные или нет, они не думают о политике и героически сражаются за Родину.

— Я не осуждаю бретонцев. Вы и Франсуаза всегда все переиначиваете, чтобы оправдать собственный нелепый роялизм. Спорить с вами бессмысленно. — Мадемуазель Понсон пожала плечами. — Мы не можем изменить мир, где никто не знает бедняков, а богачи не знают сами себя. Во всяком случае, если Франция сейчас сражается за подлинную демократию, будем надеяться, что не напрасно.

— Франция сражается, потому что на нее напала немчура, — отвечала Рене, — а не за какую-то туманную теорию демократии или социального равенства.

— Да, сражается за свою жизнь, но и за идеалы свободы и справедливости, — сказала мадемуазель Понсон. — Демократия и социальное равенство суть именно то, что немчура хочет у нас отнять. Эти идеалы вечны. Но вы ничего об этом не знаете, бедная моя Рене. Как всегда, не видите дальше собственного носа.

2

Однажды, когда они пили послеобеденный кофе, в открытую дверь гостиной вошел Адриан, а за ним дядя Балу, чье лицо, более красное, нежели обычно, резко контрастировало с его голубовато-серым мундиром.

— Дядя! — радостно воскликнула Рене и бросилась обнимать его.

— Малышка Коко! — откликнулся Балу. — Надо же! Я оставил тебя девочкой, а теперь передо мной взрослая женщина.

— Я так тревожилась о вас. Думала, вы все еще в лазарете.

— Меня недавно выписали. Я вполне здоров.

— Но разве вас не демобилизовали после таких мучений? — спросила Рене.

— Я остался добровольно, — ответил Балу. — Правда, в бой уже не пойду.

— Вы надолго в отпуске?

— Увы, нет. Я здесь только проездом, по пути на Сомму. Мне поручено помочь с расквартировкой американцев. Буду офицером связи между ними и местными жителями.

— Но почему после отравления газом вы добровольно решили остаться, дядя? — спросила Рене.

— Ради Отечества, конечно, как же иначе? Но тебе незачем тревожиться о старом дядюшке Балу, Коко. Поверь, по сравнению с грязью окопов на Западном фронте, нынешняя задача легче легкого. А у тебя есть новости от папà?

— Я так надеялась, что на Рождество он приедет в отпуск, — сказала Рене. ~ Но в последнем письме он написал, что получит отпуск не раньше января.

— Жаль, не повидаю старого друга, — огорчился дядя Балу. — Мне кажется, с самого нашего детства я никогда не разлучался с ним так надолго. Впрочем, поскольку наконец-то прибыли американцы, — продолжал он, просветлев лицом, — скоро мы все вернемся домой и снова будем вместе. Кроме отсутствия твоей покойной мамà, все будет по-старому.

Но мадемуазель Понсон в одном была права: и в глубине души, и на собственном горьком опыте Рене знала, что ничто уже никогда по-старому не будет.

Как выяснилось, предсказание графа де Фонтарса, что с появлением американцев Париж к осени будет в безопасности, оказалось чрезмерно оптимистичным. Дядя Балу немедля выехал на Сомму, а за несколько дней до Рождества из Биаррица вернулся дядя Луи. Решил отметить Новый, 1918-й, год, пригласив Рене и мадемуазель Понсон в «Кафе-де-Пари», где в новогоднюю ночь проходил костюмированный бал.