Выбрать главу

— Так который час? — спросила она.

— Полдевятого.

— Утра или вечера?

Голос у нее был возбужденный и слегка заплетающийся, больной, это уж точно.

— Почему о вас никто не позаботится и не положит спать?

— Обо мне некому заботиться. Был тут один — утром, или нет, днем еще, ушел в аптеку и не вернулся. Я думаю, он теперь никогда не вернется. А я умру. Я правда умру. Я хочу умереть. Я не хочу жить, если все так плохо. Если ни на кого нельзя положиться. Приходите на похороны, Кузьмин.

Она повесила трубку, а я вдруг почувствовал себя крайне неуютно. Почему меня так растревожили ее слова, я и сам не знаю. Эта Марина совсем не из тех женщин, которые мне нравятся. Она и вообще не женщина, а так, сорванец какой–то. С такими всегда что–нибудь случается. Живут через пень колоду, способны на самые дикие поступки, а в прошлом у них, несмотря на юный возраст, такая чехарда, что только за голову схватишься.

Но я вовремя одернул себя. Какое право имею я судить ее?

Нечего мне судить о людях, если я начисто лишен этой способности. А если мне жалко эту чужую больную девчонку, то, значит, надо о ней позаботиться.

Я набрал номер Семена. Дома была только Лиля. Я, как мог вразумительнее, объяснил, что случилось.

Спросил, с кем эта Марина живет, что она за человек.

— Она прекрасный человек, — сказала Лиля, — очень серьезный человек.

Лиля дала мне ее адрес. Это было довольно далеко от завода, да я еще зашел в аптеку, купил лекарство. В общем, со времени нашего разговора прошло часа два.

Ее фамилии я не знал, потому позвонил сразу в несколько звонков. Открыл какой–то мастеровой с фингалом под глазом, из всех дверей торчали любопытные соседи.

— Где больная? — нашелся я.

Они показали на дверь. Я постучал. Те несколько секунд, что я ждал разрешения войти, были для меня очень тревожны. Никто так и не ответил, и тогда я вошел. При минимуме мебели в комнате был чудовищный кавардак. Немыслимый. Почему–то были выбиты стекла, и на полу вперемешку валялись осколки стекла и черепки разбитых чайных чашек. На полу у разбитого окна — подушка. На подоконниках лежали тающие сугробы. Под окнами стояли лужи.

И среди всего этого, на кровати, стоящей недалеко от окна, лежала Марина, а на лице у нее был снег. Это было так страшно — снег на лице, что у меня затряслись руки. Я подумал: уж не мертвая ли она? Подбежал. Нет. Она дышала. А снег на ее лице все же таял. Я не знал, за что приняться. Прежде всего заткнул дыру подушкой, потом сунул ей под мышку градусник. Потом побежал на кухню, налил из чужого чайника воды в чужой ковш, чтоб дать запить лекарство. Соседи не возражали, так как думали, что я врач. Я будил ее долго, уговаривал проглотить антигриппин. Она наконец открыла мутные глаза. Сказала хрипло:

— А, Стасик, ты пришел.

Стасик так Стасик. Объяснять, кто я такой, не имело смысла. Вряд ли она помнила о разговоре со мной. А впереди было много работы. Вставить стекла сегодня было уже нельзя. Тем более что они были такой необычной круглой формы. Я пошел опять к соседям и попросил хотя бы фанеры. Человек с фингалом дал мне ее и предложил помощь. Две соседки принесли вату, чтоб заткнуть щели. Потом я мел стекла и черепки, поранил палец, мне его дружно бинтовали и заливали йодом. Кто–то принес рефлектор, чтоб согреть застуженный воздух. Градусник показывал тридцать девять и семь. У нее начался бред.

Она бредила почему–то куклой госпожи Барк, помню, была такая книжка, звала Стасика, потом Василия Михалыча, тянула протяжно «гранд батман плиссе» и даже читала стихи, что я чувствовал по ритму, хотя слов разобрать не мог. Я присел рядом, думая только о том, чтобы не уснуть. Соседи в коридоре вызывали «неотложную»,

Все–таки я мастер попадать в дурацкие положения. Что я делаю ночью в чужом доме, у постели чужой больной девчонки? Опять кроме меня никого не нашлось?

Я глядел в ее пылающее лицо. Оно было уже тихим и скорбным, бред кончился. Видимо, подействовал антигриппин.

Лицо хорошее. Некрасивое, конечно, но не в такой степени, как мне показалось тогда, у Семена. Подвижное, интеллигентное лицо. Глаза закрыты, но веки красивые, тяжелые, ресницы густые. А что же это за Стасик такой? Тот, который пошел в аптеку и не вернулся? Как же он ее оставил в таком хлеву одну, больную? Кем же это надо быть!

На тумбочке около кровати лежит толстая тетрадка. Наобум открываю. Читаю.

«Я не считаю Чехова великим, как Пушкина или как Толстого. Основное качество Ч е х о в а, на мой взгляд, — ч и с т о п л о т н о с т ь. Не зря, описывая в «Дуэли» падение женщины, бежавшей от мужа с безответственным барином, Чехов акцентирует внимание читателя на том, что у этой дамы нечисты нижние юбки. И Наташа в «Трех сестрах» на первый случай подается нам прежде всего как безвкусная, нечистоплотная женщина. Только потом, в развитии эта внешняя нечистоплотность, разобранность из внешнего ряда переходит и на личность, в нравственную нечистоплотность. Мы содрогаемся от словесного неряшества Наташи, от грязной ее неделикатности. Я бы играла Наташу прежде всего с волосами, смазанными жиром, с какой–нибудь грязной тряпкой на плече. Она женила на себе Андрея и теперь покойна. А покой в ее понимании — разболтанность и грязь. Впрочем, может быть, это слишком в лоб, но мне, как актрисе, помогли бы волосы, смазанные жиром…»