Меня не трогала вся эта чушь, оскорбителен был тон Новикова. Но где ему взять другой тон, если он так чудовищно глуп. И обижаться мне не имело смысла, только выйти, выйти скорей, чтоб еще чего не наговорили.
— Как фамилия этой девицы? — совершенно добродушно спросил я.
Но по тому, как изменилось лицо Новикова, я вдруг понял, что для него все эти неизвестные мне факты обо мне же — не чушь. Он в них верил. Или очень хотел верить. Это было понятно. Мальчишка что–то переступал, переступал трудно — лицо измученное, нездоровое. Он с т ы д и л с я. Может, и на занятия он не ходил потому, что стыдился. Срочно искал оправдания. Собирал все сплетни и слухи, лишь бы оправдать себя, уверить, что ничего особенно худого он не сделал, что он — как все. Логика слабого человека. И глупого тоже. Вот такие и горят чаще всего на том, что верят во всякие дешевые студенческие байки, охотно верят в глупость или подлость других и думают, что чужая глупость или подлость им поможет.
— Не было у меня ни такого дурного студента, ни девчонки с декольте, — продолжал я, — и вас, Новиков, подобные глупости пусть не утешают. По–моему, вы сильно запутались. Разобрались бы с самим собой. Это тривиально звучит, но учитесь вы для себя. И вы пока еще — никто. Не спорю, в вас много заложено, но этот клад могут ведь и не раскопать, а? Мария Яковлевна сказала мне, что вы не посещаете занятий. Если вам недостаточно ее упреков…
И вдруг с ним что–то сделалось. Что я такого сказал— не знаю, но парень совершенно осатанел. Или просто так реактивно выразилась мучившая его трусость и неуверенность в себе?
— Мария Яковлевна?! — завопил он. — Да Мария Яковлевна с самого начала ненавидела меня. Она злая, злая! Она всегда настраивала против меня и вас, и…
Он замолчал. Я понял, чье имя он не назвал. Иванов тоже понял.
— Слушай, Стасик, — сказал он, — ты же прекрасно знаешь, что Маринка тогда все сочинила… К тебе же приходил этот ее Кузьмин, все объяснил…
В чем там у них было дело — не знаю. Но ясно, что яйца выеденного не стоит. И явно же, что все поправимо. Но глупцы трусливы и злы. Вместо того чтоб спокойно разобраться в ситуации, напрячь мозг и сердце, они впадают в злобную, неукротимую истерику. Ненавижу судороги, ненавижу перекошенные лица, за версту чую запах этой глубинно–хамской мерзости, этого бесстыдного, немужского карабканья, хватания за правоту — любой ценой.
Человек в судороге всегда ищет кого–то слабей себя ниже и хуже, как ему кажется. Сопливый мальчишка ищет случая покуражиться над достойной женщиной почему–то решив, что женщина изначально ниже его Или над стариком. Или над неудачником. Тут все идет в ход, все дозволено.
— Не дозволено! — закричал я, чтоб остановить своим криком его истерику. Нормального тона он бы сейчас не услышал.
Он опешил. Собирался с мыслями. Но мыслей, в сущности, не было. Было одно упрямство. Как часто мы не учитываем этого вот упрямства. Говорим об уме, о сердце, ну хотя бы о логике. И все разбивается вдруг об упрямство, которое ничем не укротишь, ничем не остановишь. Больное самолюбие, нет, не самолюбие, а себялюбие. Сколько я с ним сталкивался, особенно в нашем артистическом мире. Как часто, стоит человеку назваться актером, почувствовать своего рода исключительность — и он уже начинает верить, что он и впрямь лучше других. И тут конец. Чем слабей человек, тем на меньший срок его хватает. У меня были случаи, когда студента приходилось выгонять после первого же месяца обучения — за безделье, распущенность, хамство, а в сущности именно за то, что он с первых же шагов начинал чувствовать себя исключительным. Но театр — творчество коллективное. По тому, как актер на сцене общается с партнером, я могу сразу сказать — эгоист он или же нет, и эгоисты мне не нужны.
От поколения к поколению борьба с эгоизмом все труднее, почему–то юнцы путают, эгоизм с проявлением личности, а быть личностью для них — самое главное. Какой угодно, но личностью. Не желаю я им войны, голода, блокады, но ведь сколько же дров наломают иные, прежде чем найдут приемлемую для жизни точку отсчета, научатся понимать и ценить не только себя, любимого…
Ощерившийся, будто прижатый в угол, стоял передо мной Новиков. Мальчик, который читал «Муху–цокотуху» и спрашивал, чем отличается пар воды от пара картошки. Мальчик, лицо которого светилось приветливостью и добром. Что было не так? Как он умудрился потерять это лицо? Кто виноват? А может, никто? Все было хорошо, пока хорошо. Но малюсенькое испытание — и человек растерялся. Потому что никогда не знал, что хорошо, а что плохо. Большой город ошеломил его.