Да Эммочка со своим детским домом в тысячу раз счастливее меня, потому что если там и были все сироты — так ведь все, не она одна. А я всю жизнь исключение. Вот Алина знает все мои перипетии. Правда, сдается мне, не очень мне верит. У меня случай редкий. Маринка — та бы поверила, но мне не нужно ее «понимания». «Понимали» меня, «жалели», спасибо уж. Слишком дорогие и расслабляющие ванны — их жалость и понимание. От них раскиснуть можно. А Алина, умница, прямо рубанула:
— Не сопливься, не жалей себя. От этого мало толку. Я тоже одно время крупно себя жалела, до того дожалелась, что…
Ладно, проехали.
Так что Алина права. Учителя меня жалели, родительские комитеты жалели, а я от их жалости школу нагло мотала и с таким аттестатиком выползла, что только атас и полундра. Пришлось потом тройки на пятерки переделывать — и натерпелась же я страху.
Вот почему не собираюсь я жалеть Маринку, вот почему я не верю этим прекраснодушным «воспитателям», вот почему я так рада, что мне встретилась Алина. Эта хоть правду скажет.
— Ты, — говорит, — злая, как носорог. Доброй тебе Уже не быть — и не пытайся.
Я долго думала, куда пойти — к Маринке или к Алине. Конечно, Маринке бы я принесла хорошую новость — выгнали ее разлюбезного (я бы на ее месте от радости на трубе плясала), да только хорошие вести пусть добренькие приносят. А я пошла к Алине.
МАРИНА МОРОЗОВА
По темным лестницам, вертикальным, с проломами, из которых торчит арматура. Какие–то живые отвратительно–розовые существа шмыгают из–под ног. Пропасти. Лестницы скрипят, качаясь. С одной на другую. Выше. Темнота не рассеивается. Зверек, пушистый и теплый, с глазами Стасика, бежит впереди, сливаясь с серостью лестниц, я — за ним. И вдруг огромный зал, тоже серый. С потолка висят извивающиеся серые тряпки. Но это — живое. Ночные упыри, зубастые птицы, красноглазые крысы–альбиносы громадных размеров. Все кишит, визжит, копошится. Белая крыса с огромным розовым кольчатым хвостом. Она стоит посреди зала. Говорит.
— Превратиться в человека легко, — говорит она, прежде всего встанем на две лапы. Наденем платье..
Очевидно, она объясняет каждую свою метаморфозу словами. Я же вижу, как она действительно все больше и больше походит на человека. Вот отросли волосы, вот губы спрятали маленькие, острые хищные зубки, вот кольчатый розовый хвост превращен в поясок.
— Мы, хичкоки, все больше заменяем собой людей. Никто и не замечает. Мы, хичкоки…
Остальные, визжащие и копошащиеся, повторяют ее действия, и вот я уже окружена грубым подобием людей.
— Похожа? — говорит змея, стоящая на хвосте рядом со мной, и глядит мне в глаза знакомым тупым взглядом.
Вонь из ее разверстой пасти, сверкающее жало.
— Похожи? — тянет меня маленькой липкой ручонкой зверек с глазами Стасика.
— Мы заменили собой людей. Приглядись — и увидишь.
Я хочу закричать, что это не так. Но у меня нет голоса. Я бегу к окну и смотрю на улицу. И вижу, что там ходят люди. Кого же мне нужно увидеть? Прежде всего Ксану. И вот я вижу ее огненную голову. Ксана приближается ко мне, к моим глазам стремительно и в упор, будто не карабкалась я все вверх и вверх, будто я смотрю на нее не с высоты этих ужасных этажей, а из подвала.
— Ксана! — кричу я и не слышу своего крика в вое и визге хичкоков.
Ксана оборачивается ко мне. Но это не Ксана. Это огромная рыжая лисица. Узкие глаза, ощерившаяся красная пасть.
— Я хичкок, — говорит она.
Я отшатываюсь от окна. С головокружительной скоростью подвал становится вновь каким–то сотым этажом. Я вижу только маленькую красную точку, которая показалась мне Ксаной.
Стасик, думаю я.
Зверек, тот, с его глазами, обнимает меня за шею все удлиняющимися руками, приближает ко мне свои черные зубы. Я вновь отшатываюсь. Я будто летаю на гигантских качелях, то приближаясь, то удаляясь от земли. Называю имя, приближаюсь, вижу хичкока, взлетаю в ужасе наверх. Нет мамы, нет Альки, нет Василия Михайловича — хичкоки. Качается пол огромного зала. Из огромных бутылей льется вино хичкоков — розовая мерзость. Оно льется, заливая серый зал. Хичкоки плавают в этом грязном море в огромных корытах. Они веселы, как дети. Они орут песни. Качается пол зала. Меня швыряет из стороны в сторону, но я уже никого не зову. Я знаю — это безнадежно. Я уже поняла. Главное — не назвать еще кого–то, дорогого и близкого, чтоб осталась надежда, что тот, дорогой и близкий, не хичкок. Не назову, думаю я, не назову. И я знаю будто бы, кто он — тот, кого я не должна называть.