— Вот как? Да вы заходите, заходите… — и она потянула военного в комнаты. Ручка у нее была нежная, красивая, и суровый боец гражданской войны сконфузился.
Валя кокетливо запахивала халатик, бросала на военного лукавые взгляды и нежно щебетала. В три минуты она рассказала, что учится в театральной студии, живет в той комнате со старушкой преподавательницей студии, а в другой комнате живет Настасья Ивановна Талакина с одной работницей, а одна комната пустует, что вообще страшновато жить в квартире, где нет ни одного мужчины, и почему бы товарищу с двумя шпалами в петлицах не занять эту комнату.
Не успел Скворцов опомниться, как Валя, накинув что-то пестрое, кокетливо взяла его под руку и повлекла в домком. Много атак видел батальонный комиссар, но такой энергичной и… гм… приятной атаки еще не переживал.
При виде подтянутого, хмурого военного сонная управдомша проявила признаки оживления:
— Комнату? Да, пожалуйста. Это мы враз оформим, — и взялась сама получить ордер в райсовете.
Бывший Митька Идолище, ныне батальонный комиссар Дмитрий Иванович Скворцов, вернулся в Марьину рощу.
Стояла золотая осень или бабье лето, кто ее разберет?
Маленькая, кокетливая Валечка закружила, завертела, завязала в узелок большого, хмурого Дмитрия Ивановича Скворцова. Когда он впервые принес ей десяток груш, Валя так чудесно смутилась, вскинула на батальонного комиссара восхищенные глаза и пролепетала:
— Это мне?
— Вам, вам… конечно. Это же пустяки…
Груши стали прибывать все чаще и чаще. Потом Валя сказала:
— Ну что вы, Митя, все груши и груши…
Тогда вместо груш появились разные милые пустячки, и батальонный комиссар прочно стал Митей. Он ходил с Валей на какие-то спектакли, в какие-то студии, но смотрел не на сцену, а на нежный профиль спутницы. Затем как-то само собой получилось, что они зашли в загс, и Валя стала не Кутырина, а Скворцова. Пестрые тряпки были перенесены в пустую столовую, где в углу грустил чемодан-сундучок, и, надо сказать, очень оживили унылую, неприбранную комнату. Потом в комнате появилась двуспальная кровать с блестящими шарами, рыночный стол накрылся чем-то пестрым с кистями, а узкая кушетка спрятала свои зловещие пружины под горой подушек и подушечек разных форм и размеров. Скучная, прокуренная комната заполнялась запахами разных женских штучек и томного «Ориган», который уже продавали на всех углах в пробирочках. Считалось, что «Ориган» — контрабандный, а в действительности делала его в Пятом проезде Марьиной рощи предприимчивая коопартель, которая получила в аренду бывшую шоколадную фабричку Ливанова.
Пошла фабрика. Хоть и без Ивана Гавриловича, а пошла. Не вдруг появилось сырье, не сразу отремонтировали поношенные «Штандарты», с натугой, понемногу, а все же восстановили чулочное производство.
У Марфуши — дела выше головы. План выполняй, учениц учи, в завкоме поручений тьма. А учеба? А комсомол? На все времени не хватает. А должно хватить! Обязывает комсомол и учиться, и учить, и работать примерно. Как быть? Стал у Марфуши сон совсем коротенький, а чтобы куда пойти, и думать нечего: по минутам дни расписаны и надолго вперед.
А как-то вечером пришла в завком заплаканная Настасья Ивановна, Марфуша убежала на минутку с совещания.
Настасья Ивановна плачет-заливается, но слезы эти добрые.
— Сын приезжает, Марфуша! Радость-то какая! Леша мой!
— Очень хорошо, тетя Настя, ведь я вам говорила…
— Хорошо, хорошо, голубка, да где мне его устроить?
— Да у себя же, тетя Настя, где же еще?
— А ты?
— А я?.. Что ж, я в общежитие пойду… А то за занавеской. Мне, тетя Настя, сами знаете, немного надо.
— Ну добрая, ну родная! Дай обниму тебя, славная моя!
Потом, после совещания, вспомнила об этом Марфуша. За занавеской? Неудобно, молодой человек, и тетю Настю стеснишь. Не годится. Переселилась Марфуша в общежитие. А всего имущества: два платьишка, бельишко, да книжек пачка. Молодость…
— Ваня, к тебе пришли.
— Попроси сюда, мама.
— Не хочет. Просит выйти к нему.
Ваня Федорченко накинул куртку и, прихрамывая, вышел на крыльцо. Осенний дворик расцветился яркими красками, перед зимним умиранием природа щедро расходовала свою палитру. У палисадника стояла посеревшая от дождей скамейка. На ней сидел человек, задумчиво шевеля ногой желтые и багряные листья; потрепанный пиджачок, брюки с бахромой, нечищеные ботинки. Желтоватое лицо, вялые движения, кривая улыбка.
— Не узнал, Ваня?
— Узнал. Здравствуй, Володя.
— Однако… У тебя зоркий глаз, — с усмешкой сказал Жуков. — Никто не узнает, ты — первый.