— Марк Антоний, — сказал я. — Не знаешь? Марк Антоний Оратор. Мой дед. Он был консулом и даже цензором.
Архелай задумчиво покачал головой.
— Никогда не слышал, прости.
— Ну да. С чего бы тебе, в принципе, слышать о нем, — сказал я. — О, Гай Антоний Гибрида! Мой дядя.
— Да, — задумчиво сказал Архелай. — Пожалуйста, больше никому не называй имя своего дяди, а если тебя спросят, не из того ли ты рода, то лучше говори, что он твой дальний родственник или это совпадение.
Тут я вдруг понял, почему отношения с греками в моей группе складывались у меня не слишком-то хорошо. Я хлопнул себя по лбу.
— Ну точно! Он же мудак!
Архелай улыбнулся, я казался ему смешным, но он стеснялся надо мной смеяться.
Мы стали закадычными друзьями, благотворное влияние набожного и спокойного Архелая даже несколько освободило меня из плена попоек и азартных игр. У него был здесь дом получше моего, и я к нему переселился, тем более, что мое присутствие держало в узде зловредных кузенов Архелая.
Я всегда старался его подбодрить и защитить, потому как Архелай был совершенно беззащитен перед этим миром. У него не имелось щита из смеха, не имелось щита из жестокости, и он шел по жизни с широко открытыми глазами и поднятыми руками.
Когда он уехал, мы клятвенно пообещали друг другу переписываться, обменялись адресами и крепко обнялись. Правда, мы потерялись, ибо вскоре я крайне радикально сменил место жительства, как, впрочем, и Архелай. В следующий раз мы встретились там, где я меньше всего ожидал.
— Знаешь, — сказал Архелай. — Марк Антоний, которого ты описал мне в первый вечер нашего весьма примечательного знакомства не совсем похож на того Марка Антония, которого знаю я.
— Но это же хорошо? — спросил я.
— Наверное, — ответил Архелай. — Сложно сказать. Я знаю только одного Марка Антония.
Он был такой хороший, чистый и светлый человек, что до сих пор, когда я делаю что-то плохое, в голове у меня звучит его мягкая, наполненная канцеляризмами, нервная речь. Но он не осуждает меня, а просто напоминает, что знал несколько другого Марка Антония.
Вот, мы расстались, у Архелая закончилась его профессиональная, так сказать, переподготовка, и обозначились какие-то важные праздники в Каппадокии.
После отъезда Архелая я думал даже побить, наконец, его оставшихся в городе наглых кузенов, но в конце концов отказался от этой мысли.
Письма из Рима приходили однообразные. Курион писал, что Красавчик Клодий пребывает в добром здравии и устраивает на улицах реальную жесть, он терроризирует богачей и несколько утомил уже таких важных людей, как Помпей и Цезарь, но никто не решается с ним что-либо сделать.
Курион никогда не писал мне про Фульвию, но подразумевалось, что она с Клодием. Впрочем, с кем еще ей было быть? Думаю, соврав о нас (сильно ли?) Фульвия совершила чуть ли ни единственный поступок, о котором пожалела в жизни. И, наверное, для нее все сложилось хорошо. Я уехал и увез с собой ее любовь. На самом деле, Фульвия не могла позволить себе развестись с народным трибуном Клодием, стремительно делавшим свою головокружительную карьеру, и выйти замуж за меня.
Кем я, строго говоря, являлся?
Я был сам не свой, и хотя с учебой у меня все оставалось прекрасно, я не мог найти себе места. Впрочем, разве это не вечная проблема великолепного Марка Антония?
Все стало мне скучно, даже выпивка. Фульвия была уже не моя, я это чувствовал, а потом мне написала письмо мама с последними новостями, включая одну небезынтересную — Фульвия беременна, и скоро родит Клодию второго ребенка. Сказать, что я расстроился, это мало что сказать. Я убивался так, что едва не убился окончательно. Как-то пьяный свалился с моста и едва не утонул. Вместо того, чтобы бороться с течением, я глядел в угасающее ночное небо, и думал, что ничего в этой жизни полезного и внятного не сделал, и все было зря. Но разве могло оно затеваться только для того, чтобы я пьяный упал с моста в бурные воды и умер вот так вот? Эта мысль меня отрезвила и, в последний момент, я все-таки спохватился, сумел выбраться на берег и долго лежал на прекрасной греческой земле, дыша прекрасным греческим воздухом.
Потом я впервые в жизни жестоко заболел, лихорадка терзала меня две недели, и я не думал, что справлюсь с ней, надиктовал прощальные письма вам с мамой и Антонии, но так и не успел их отправить, потому что одним прекрасным утром мне вдруг резко стало лучше. Тоска и боль отступили вместе, и из темноты я вышел на свет с желанием что-то делать и как-то жить.
Настроение мое тоже улучшилось, и вместо того, чтобы писать вам письма о том, как я умираю здесь, на чужой земле, я написал дядьке.