Выбрать главу

И это — величайший человек на земле. Во всем прахе своем, мычит, зубами скрипит и смотрит в пустоту. Я наклонился к нему, не в силах сдержать волнения, позвал.

Глаза его затуманились, но напряженный рот вдруг расслабился.

— Какого хера вы ничего не делаете?! — рявкнул я. Один из рабов осторожно сказал:

— Сейчас все пройдет, господин придет в себя очень быстро.

В гневе я был скор на расправу, поэтому никому из рабов не хотелось оставить о себе неправильное впечатление, и один из них принялся обмахивать Цезаря раскрытыми ладонями, другой побежал за водой.

Вдруг Цезарь раскрыл рот, и из его глотки вырвалось клекотание, совершенно птичье, никогда прежде не слышал такого странного звука. Потом он сказал:

— Ты обещал мне, что я пойду туда с тобой, но никогда не сделал.

Предложение было несогласованное, странное, совсем ему не свойственное. Я подумал, что он обращается к отцу. Его отец ведь тоже умер рано. Но на самом деле, кто знает, кого Цезарь видел перед собой тогда. У меня хватило совести не спрашивать.

Потом Цезарь пришел в себя. Он выглядел сонным, но только-то и всего, и вскоре посетовал, что ему нужно поспать прежде, чем продолжить работу. Я кивнул. До этой минуты Цезарь ничем не напомнил мне о произошедшем, и только когда я собирался покинуть его, вдруг мягко взял меня за плечо.

— Антоний, — сказал он. — Ты видел мою тайну. Я не беспокоюсь об этом, потому что знаю, что ты не выдашь ее.

О, он знал, как обращаться с этим великолепным Марком Антонием, требовалось сказать только это, и ничего и больше. Как видишь, я поверяю эту тайну лишь бумаге, предназначенной мертвецу, да и то через много лет после смерти Цезаря.

Меня достаточно похвалить, и я сделаю все на свете, вот мое главное достоинство и мой главный недостаток.

— Само собой разумеется, — бодро сказал я. И Цезарь мне улыбнулся.

— Иногда мне снятся кошмары. Они тревожные. Я куда-то бегу, меня зовут, но никогда не дожидаются, и я остаюсь один.

Казалось бы, не самое страшное описание, правда, милый друг? Где же монстры, где стаи волков, настигающие тебя с крепким намерением разорвать на клочки? Однако от слов Цезаря меня пробрала дрожь. Было ощущение — очень одинокое и страшное, во взрослом возрасте мы редко испытываем ужас такого рода.

Я сказал:

— Благодарю тебя за доверие.

И ушел, смущенный, и долго думал, могу ли я как-то помочь этому великому человеку с его великим ужасом. Наверное, самое страшное для Цезаря заключалось в том ощущении — безумие могло запереть в нем Цезаря навсегда.

Но я все равно, хоть убей, ха-ха, не боюсь сойти с ума. Потому что у меня есть четкое понимание того, что я — всегда буду я, и что безумие это тоже жизнь. Не хочу жить опозоренным, не хочу жить проигравшим, но вот обезумевшим я могу провести еще пару десятков лет без особенного напряжения, если считать мое нынешнее состояние предсумасшествием.

А, может, я как всегда не понимаю ничего. И такое бывает. И со мной — часто.

Хотел еще написать о грустном. Вот примерно в это время, как же я тосковал по Клодию, и как не верил, что его нет, и как думал, что он спасся каким-то чудом, и мне снился он, и слышался его голос, и я узнавал его в незнакомых людях. Я верил, что Клодий не мог пропасть бесследно.

С этим мне тоже помог Цезарь. Я думал, что восстание галлов, из-за которого мне и пришлось досрочно покинуть Рим и отправиться обратно в Галлию, здорово меня отвлечет, но этого не случилось. А Цезарь заметил мое плачевное состояние, несмотря на то, что дел у него было по горло. Он сказал:

— Я вижу, что ты несколько печален в последнее время. Это из-за смерти Клодия Пульхра? Она печалит и меня.

— Да, — сказал я. — Мы с Клодием Пульхром не были друзьями, во всяком случае, в последние годы, но теперь я скучаю.

— Знаешь, какая мысль помогает мне в последнее время? — спросил Цезарь легко. Он спокойно оглядывал зеленые галльские луга и небо в бегущих облаках, будто мы говорили о чем-то приятном.

— Нет, не знаю, какая?

— Я думаю, что мы не способны узнать других людей, мы любим, ненавидим, боимся и восхищаемся лишь их смутными образами, доступными нам. Лишь наше собственное истинное богатство души доступно нам в полной мере. Остальных мы видим искаженно.