Лонгин сказал:
— Как бы нас не выудили отсюда до заката.
— Не, — сказал я. — Кишка тонка.
— Так вот в чем причина твоей самоубийственной тупости, — сказал Курион. — У них, оказывается, кишка тонка.
— А ты, умник, что ж ты молчал?
— Я понимал, к чему все идет. Я понимал, что они выдадут Помпею чрезвычайные полномочия, и вы с этим сделать ничего не сможете. Я был трибуном до тебя, если помнишь. И я знаю, как это работает.
— Знаток, тогда почему ты был таким хреновым трибуном?
— Я не был хреновым трибуном.
— О, нет, ты был. Ты был самым хреновым трибуном после…после…
— Вот! Ты плохо знаешь историю! Назови хоть одного трибуна, кроме себя, меня, Клодия и Лонгина!
— Гракх!
— Ну, и еще! Это все знают!
— Брат Гракха, второй Гракх!
— Ребята, — сказал Лонгин тихо. — Давайте не будем ссориться. Нам и без того пришлось весьма нелегко. И еще придется.
— Ты так пессимистично настроен, — сказал я. — Прошу прощения, мама Лонгина, а у тебя есть что-нибудь кроме еды? Выпить, там?
Мать Лонгина скрылась на кухне, а я откинулся на ложе.
— Боги небесные, как же нам теперь сказать все Цезарю!
— Ты, должно быть, решил объесть Лонгина, потому что переживаешь о грядущих лишениях? — спросил меня Курион.
Я хлопнул рукой по столу, так что тяжелые металлические кубки подскочили.
Лонгин вздохнул.
— Ну, объесть — не слишком подходящее слово. Я всегда рад угостить друзей.
— Все, Лонгин, — сказал я. — Мои поздравления, теперь ты мой лучший друг. Думаю, мы с тобой проживем, может, и не долгую, но счастливую жизнь, и у нас будет полное взаимопонимание.
— Вперед, — сказал Курион. — Аж от сердца отлегло.
Примерно в этом духе все и продолжалось, пока мы, переодевшись в рабские одежды, не покинули город и не отправились прямиком к Цезарю в дрянной, дряхлой повозке. Три дня мы тряслись в этой старой, скрипучей повозке, дрожали от холода и делали знаешь что?
Мы ругались.
Путь до Равенны был неблизкий, а сидеть приходилось тесно, чтобы не замерзнуть окончательно. Думаю, в жизни Лонгина это было одно из самых неприятных путешествий.
— Ты идиот, — говорил Курион. — Идиот, идиот, идиот ты, нахрен, такой идиот, даже слов у меня нет. Зачем я связался с этим идиотом?
Я некоторое время молчал, а потом пытался выкинуть Куриона из повозки, она качалась, Лонгин старался оттащить меня от Куриона, а возница, спокойнейший человек, которого я видел в этой бурной жизни, продолжал свой путь.
Потом я сказал:
— А ты трахнул любовь всей моей жизни. Ты женился на ней, хотя прекрасно знал, как я люблю Фульвию.
— Ах вот что? Так в этом все дело, да? Ты все-таки злишься, но ты мне не говорил, да? Ты решил всех нас подвергнуть опасности, чтобы отомстить мне?
Лонгин сказал:
— Справедливости ради, Катон угрожал скинуть нас с Тарпейской скалы до того, как Антоний сорвался.
— Справедливости ради, — передразнил его Курион. — Этот придурок не следил за языком никогда.
— Еще раз назовешь меня придурком, и я серьезно за себя не отвечаю.
— А когда ты за себя отвечал?
— А ты за себя отвечал, когда трахал жену Клодия?
— О, да, более чем. И, кстати говоря, я не лицемерил. Ах, я не вставляю в нее член. Невероятный Марк Антоний, он наконец-то не вставил в кого-то свой член.
— Во всяком случае, мне хотя бы было стыдно перед Клодием.
— Так стыдно, что ты пытался его убить! Хорош стыд! Потрясающий ты человек! Душевный!
Представляешь, какая это была прекрасная поездка для Лонгина? А я, наконец-то, понял, что на Куриона все-таки злюсь. Просто злость эта до поры до времени скрывалась и таилась, но вот она, гляди.
И до сих пор, веришь ли, пишу это и ужасно злюсь, мол, как так можно было.
Но вспоминаю, в то же время, не без удовольствия, как мы с ним пререкались.
В Равенну мы прибыли на закате. Знал бы ты, какой это был красивый закат. Небо — как алое полотно, светится и сияет, будто металл, плавящийся в огне. Я вдохнул свежий воздух местных просторов, холодный и дикий. Да, думал я, с вероятностью мы умрем.
Но, друг мой, что с этим поделать? Умер бы я тогда, и ничего бы сейчас не рвало мне сердце.
Теперь, по прошествии времени, я думаю, что, может быть, так было бы даже лучше. Я имею в виду, тогда великолепный Марк Антоний еще не сделал множества глупых или плохих вещей. И его имя вошло бы в историю, как имя героя с некоторыми дурными привычками, а вовсе не как имя кровожадного пропойцы.
Чем дольше живешь, тем больше у людей поводов, чтобы тебя осудить. Одни младенцы умирают чистыми от людской молвы.