В общем-то, это были хорошие слова. Но они не компенсировали отсутствие денег.
Да и не скажу, что я был в такой уж хорошей форме: растерянный, озлобленный, всеми покинутый, я, конечно, старался развлекать всех по-старому, всегда улыбался и демонстрировал уверенность в своей победе, однако, думаю, нечто печальное и мучительное в моем облике присутствовало.
Скажу тебе так, Луций, я был уверен, что мы победим: на моей стороне опыт, на моей стороне смелость и на моей стороне всегда была удача. Дело не в победе, а в самой печали и в чувстве неприкаянности, которые одолевали меня.
Но, как это часто говорил Клодий, дай им съесть тебя заживо. Я должен был остаться интересным аттракционом, и я им оставался. Сам удивляюсь, как мне удалось набрать столь много преданных сторонников, готовых сражаться за меня хотя бы и бесплатно. Столь много — в поэтическом смысле, так сказать. Для моей ситуации, для практического применения — этих людей было маловато.
Так что случилось в Брундизии?
Там я выступал перед солдатами, окруженный верными сторонниками, и вроде бы был в ударе.
Тем более, среди ветеранов прошел слух, что Октавиан ведет их не на бой с заговорщиками, а на бой со мной, и этот расклад не слишком им нравился. Я же предлагал, во всяком случае пока, действительную месть.
— Мы, — говорил я. — Расправимся с Децимом Брутом и займем провинцию, которая когда-то сделала нашего друга и военачальника Цезаря, Отца нашего Отечества, великим. Разве можем мы допустить, чтобы мятежный наместник окопался там со своими прихвостнями и топтал места нашей с вами боевой славы? Разве позволим мы Дециму Бруту быть там, где мы лили кровь за Цезаря?
Некоторая неловкость заключалась в том, что я когда-то сам же и предложил временный компромисс с убийцами Цезаря. Это теперь вдруг меня стало что-то не устраивать. Но, как правильно сказал Цицерон, мелкие логические несостыковки волновали меня мало.
Люди думают сердцами, во всяком случае, большинство из них, и мне нужно было пробудить в этих сердцах ярость. До Брундизия это работало вполне.
— Так! — крикнул кто-то. — И это все за четыреста денариев!
Я сказал:
— Пока что. Галлия богата, вы сами прекрасно об этом знаете.
— Но ты не гарантируешь никакой оплаты? — спросил еще кто-то. — А Цезарь предлагает две тысячи!
— Две тысячи это деньги, чтобы умереть!
— Цезарь мертв, — рявкнул я. — Октавиан…
— Наследник Цезаря!
Тут была моя главная ошибка. Я втянулся в перепалку с солдатами. Обычно такая близость к народу и некоторое нарушение субординации мне помогали, но здесь они сыграли со мной злую шутку.
— Октавиан собирается воевать со мной!
— Неудивительно, — крикнул кто-то. — Что ты хочешь спасти свою жизнь. Удивительно, что ты хочешь сделать это за четыреста сестерциев на нос.
Эрот шепнул мне:
— Это агенты Октавиана, успокойся, господин. Они здесь мутят воду, это естественно.
Я больно толкнул его в бок и рявкнул:
— Кто это сказал? Выйди! Выйди и скажи мне это в лицо! Давай, солдат, будь смелее!
Молчание, а потом вдруг — смех. Я вообще-то люблю, когда надо мной смеются, я люблю развлекать людей. Но есть некоторая ощутимая разница между тем, чтобы развлечь солдат шуткой и быть посмешищем. В тот момент я ее почувствовал.
Никогда в жизни я не ощущал себя более дурацким, нелепым и недостойным. Я стоял, красный, потный и злой. Все вдруг закружилось и приобрело цветную, симпатичную, светящуюся кайму вокруг, предметы исказились.
Оправдываться мне вовсе не хотелось, да и чем я мог оправдаться? Смех звенел у меня в ушах, и хотя в рядах солдат он давно стих, мне все казалось, я слышу его, слышу и буду слышать, он останется со мной навсегда.
И хотя за мной было много преданных сторонников, которые тут же начали бранить солдат, я чувствовал себя крайне одиноким.
Но не беззащитным, нет. Я улыбнулся и сказал своим помощникам:
— Выявить зачинщиков бунта, а если их нет, то просто отрубите голову каждому десятому.
Помолчав, я добавил:
— Мы повысим плату оставшимся. Я здорово сэкономлю на мертвецах.
Около трехсот человек не пережили одной очень смешной шутки, зато оплата возросла — так нашлось решение.
Когда ты узнал об этом, то прислал мне гневное письмо.
Я помню его наизусть.
"Марк! Когда я узнал, разве мог я поверить сразу, что это ты, а не злой дух, что поселился в твоем теле?