Так что, как ты понимаешь, когда вечером мы всей семьей сели ужинать, голова Цицерона все еще была на обеденном столе. Я запретил ее убирать.
Фульвия сказала:
— Думаешь, это подходящее зрелище для детей?
А я, рассадив выводок, провозгласил:
— Дети, этот человек убил вашего дедушку. Отчима вашего отчима и отца. Сегодня у вас радостный день, ягнята. Вы должны со всем уважением отнестись к этому празднику в нашей семье.
Дети сидели притихшие, только Антилл радовался, потому что радовался я. Ему было только три года, и он не понимал, что такое смерть, и почему эта голова так пугала его единоутробных братьев и сестру.
Некоторое время все молчали. Фульвия закатила глаза, вздохнула, потом сказала:
— Слушайтесь папу, ребята. Ешьте.
Я сказал:
— Завтра я велю рабам купить вам подарки. Заказывайте мне, что угодно.
Клодий с готовностью сказал:
— Хочу игровую приставку!
— Приставку так приставку, понял тебя! А ты что хочешь, Курион?
— Я хочу голубей белых, — сказал Курион. — Чтобы я их запускал, а они возвращались.
— Без проблем, малыш, отличных тренированных голубей. Да хоть коня.
— Тогда коня!
— Ты совсем, как твой папка! Он всегда ловил меня на слове!
— Так конь будет?
— Точно как папа!
— Будет ли конь?
— Тебе пять лет, будет только жеребеночек. Такой, как ты. А ты, Антилл, что ты хочешь?
Антилл помолчал и с детской непосредственностью, чтобы порадовать меня, выдал:
— Я хочу играть этой головой во дворе.
— Только не сломай, — сказал я. — Завтра! А настоящий мяч хочешь?
— Хочу!
Фульвия держала на коленях Юла и кормила его кашей, покачивая перед ним ложку, чтобы его развлечь.
— И купи Юлу погремушку, — сказала Фульвия. — Он от них в восторге.
Я любил наблюдать за Клодием и Курионом. Нет-нет, да и проявлялись в них, едва знавших свои отцов, их повадки, которые, я думал, уже исчезли. Ан нет! У Клодия была та же зубастая улыбка, те же резкие, дерганные движения, те же глаза и те же яркие веснушки, что у его папаши. Куриону достались от отца кривые зубы и черные кудри, и внушительный уже для его пятилетнего возраста, нос, и он рос совершенно таким же болтливым всезнайкой.
Внешность, конечно, дана природой, но больше всего меня удивляли характеры. Это забавно, учитывая, что Куриону, вот, на момент смерти отца было что-то около года.
Антилл, к примеру, жизнерадостен, как я, но с ним понятно, от кого он этого понабрался. Юл обладает моей тягой ко лжи, хотя он спокойней и робче. Но больше всего характером походит на меня Селена, наша с царицей Египта дочь.
Клодий спросил:
— А правда, что папа тоже ненавидел Цицерона?
— Сильнее, чем любого другого злобного богатея на земле, — сказал я. — Клодия, детка, а ты что не ешь? Все остынет!
Клодия, ужасно похожая на Клодия внешне: золотистая, сверкающая, с прекрасными, яркими карими глазами девчонка, была нежным и милым цветком, характером не пошла она ни в мою неистовую дурочку Фульвию, ни, тем более, в одержимого страстью к разрушению Клодия.
Она вздохнула, но ничего не ответила. Глаза у нее сверкали от подступивших слез, губы были сжаты. Клодию, девочку, пожалуй, голова на обеденном столе пугала больше всего.
Девочки тоже бывают маленькими убийцами, конечно, но куда чаще они нежны и чувствительны.
Хотя вот Селена, да, она маленькая убийца, в ней дурное семя, сделавшее меня, дядьку и Гая такими кровожадными проявилось сполна.
— Клодия, малыш, — сказала Фульвия. — Все в порядке, дядя мертвый. Он тебе ничего не сделает.
Клодия отвернулась и прижала руку ко рту, в неверном свете перламутрово заблестела ее заколочка со смешной кошкой.
Я сказал:
— Клодия, милая, если ты все съешь, мы завтра поедем в город, и я куплю тебе сладкую вату.
— Розовую? — спросила она.
— Самую розовую, которую найдем.
Я глянул на голову Цицерона, вздохнул.
— И амулет с благовониями?
— И амулет с благовониями, — сказал я. — Только не мори себя голодом из-за этого мерзкого человечишки.
— Клодия, у папы свои причуды, сама знаешь, — сказала Фульвия. — Ешь и не куксись.
Клодия вздохнула снова.
— Ну-ка веселее, малышка.
— Только не возьми эту голову в руки и не…
Но Фульвия не успела договорить. Я схватил со стола голову Цицерона, с трудом разжал его челюсти (что-то хрустнуло) и начал говорить голосом, удивительно точно копировавшим голос Цицерона:
— Страшная потеря для всего римского народа! Страшная! Кто теперь присмотрит за нравами, которые все более приходят в упадок и демонстрируют разрушительные тенденции. Головы на обеденном столе! Какая глупость и дерзость! С этой безвкусицей могут поспорить только обжорство и растраты. Эти люди совсем уже потеряли совесть и стыд, они столь ненасытны, что просто смерти противника им уже недостаточно. Более того, смерть больше не портит им аппетит, и ай!