Выбрать главу

Я отвлекался от разговора и, продолжая жевать или наливаться, читал списки и рассматривал части тел, не всегда узнавая их. Да и разве я знал всех, кого повелел убить? О некоторых мне было известна лишь величина их состояния.

Частенько, разглядывая принесенные мне доказательства, я спрашивал:

— Это точно его руки?

Я вертел эти руки в руках. На всех руках были длинные линии жизни. Ах, обещания богов часто лживы.

Иногда, рассматривая руки и головы, я пытался представить их обладателей целиком. Так сказать, при полном параде.

Мне было весело. Ты, наверное, осудишь меня. И боги осудят меня, когда, наконец, я умру. Но я не хочу кривить душой, не хочу притворяться кем-то, кем я не являюсь.

И это тоже правда — правда обо мне. Мои воспоминания таковы: головы и руки лишь чуть-чуть отвлекали меня от празднеств и радостей земных. Даже придавали им некоторую философскую сладость. Близость смерти частенько укрепляет нас в живых страстях. Понимание того, что все не вечно, возвращает вкус даже тому, чем ты, казалось, пресытился.

Могу ли я сказать, что части тел убитых были приправой к моим блюдам? Определенно.

Я увлекся. Я вообще натура легко увлекающаяся.

Октавиан сказал мне как-то:

— Антоний, при всем моем уважении, ты вносишь в списки слишком много имен. Мы не должны проливать столько крови. Это просто нерационально.

Просто нерационально. Вот так вот. В этом был весь он, мальчишка со смешными часами на руке. Да, помню я тогда посмотрел на его руки. И вдруг подумал, хоть и не испытывал к нему тогда особенной неприязни, что неплохо было бы когда-нибудь увидеть их отделенными от тела.

Можно даже с этими часами.

Глупость, а все же.

— Правда? — спросил я. — Ты так думаешь, мне стоит остановиться?

— Я не стану указывать тебе, что тебе стоит делать, Антоний. В конце концов, ты старше и мудрее меня.

Октавиан улыбнулся.

— Но я хочу сказать, что мне чужда подобная кровожадность.

— А что еще тебе чуждо?

— Многое из того, что ты делаешь. Но я не хочу ссориться. Я лишь хочу предостеречь тебя. Но на твои решения влиять не буду.

— Ты будто бы моя жена Фульвия. Она говорит точно так же.

Октавиан поджал губы и промолчал.

Знаешь, что я думаю об этом? Он мог бы постараться переубедить меня, но говорил без огонька. Будто бы для проформы. Ему было важно сказать мне, что я неправ, а не доказать мне это. Жизни людей, безусловно, имели для него какое-то значение. Большее, чем для меня. Но не решающее.

И ему было выгодно, чтобы, в конечном итоге, всю ответственность за проскрипции понес я. Октавиан всегда думал на шаг вперед, и, пока я неистовствовал, он уже предполагал, как будет отвечать за наши преступления. Кроме того, однажды, и Октавиан был в этом уверен, ему понадобятся поводы обвинить меня.

Так что Октавиану не хотелось, чтобы я останавливался. Наоборот, весь этот разговор призван был меня раззадорить. Пустое занудство, которое я так не любил, и некоторое неуважение и вправду побудили меня еще активнее заняться пополнением списков.

Основной период моего неистовства пришелся как раз на время между чудесным спасением дядюшки Луция и смертью Цицерона. Я рассказал сначала о Цицероне, затем о дядюшке, но исключительно потому, что Цицерон был для меня куда значимее, и его смерть представляла собой событие величайшего масштаба.

Разумеется, после смерти Цицерона я не остановился, и это привело к гибели Гая. В конце концов, я был виноват в смерти моего брата и понес достойное наказание за свои неистовства. Я и больше никто, только я, вынудил Брута казнить Гая. Как ты помнишь, Гай попал в плен в Македонии. Но жилось ему там, судя по всему, весьма неплохо, во всяком случае, до моего припадка бешенства в Риме.

Ты прекрасно знаешь, что случилось далее, ты говорил мне, что в этом виноват я, на что я с презрением ответил, что виновата природа Брута.

— Нет, — сказал ты. — Твоя природа, Марк, она виновна и больше ничто.

Брут велел казнить Гая. Он отдал приказ не самостоятельно, а через перебежчика Гортала. Я никак этого не ожидал. Даже когда Гай пытался поднять мятеж среди солдат, пользуясь своим положением почетного пленника, Брут пощадил его. Я убедился в благородстве этого человека и когда перехватил письмо Брута, в котором он отвечал отказом на просьбы Цицерона казнить нашего с тобой брата.

Надо сказать, Брут был весьма смиренный и добродушный человек, если уж он терпел нашего Гая, который с присущей ему самоубийственной зловредностью, продолжал строить козни и в плену, не проявляя никакой благодарности за хорошее обращение.