А о них, об Октавиане и об Агриппе, знать перестанут тоже, но чуть попозже. И эта относительность как будто бы разжигала мою ревность еще сильнее. Я ненавидел их всех, и Агриппу, и Октавиана, и других таких же за юный возраст и за большую светлую дорогу, которая перед ними раскинулась.
Нет, ненавидел — не то слово. Ненавидел Октавиана я, пожалуй, за другое. То слово, наверное, это "грустил". Я грустил потому, что путь Октавиана только лишь начинался, а я прошел пару сотен поворотов, которые уже привели меня, пусть и к вершине человеческой славы, но туда, откуда была уже видна обратная дорога. Думаю, первую половину жизни мы поднимаемся вверх, а потом наступает самый печальный момент. Мы на вершине. Для каждого она разная. Лавочник открыл лавку, правитель завоевал мир. И с этой вершины мы видим долгую обратную дорогу к небытию, которая кончается в каком-нибудь некрополе, роскошном или непримечательном ничем, но это уже не так важно.
Важно, что наступает в любой жизни момент, когда ты ясно видишь ее конец. И с этого момента вдруг считаешь себя смертным.
А кто-то еще не видит финала, пусть даже он в опасности или болен, еще холм, который ему предстоит покорить, непокорен. У каждого срок этого откровения разный, я думаю. Я покорил свой холм тогда, в сорок лет, в Филиппах, на вершине славы, осознав, наконец, по-настоящему, что однажды мне предстоит умереть.
Все остальное: терять близких, воевать, все было не то.
Мальчишки Октавиан и Агриппа мало что сделали для Филипп и ничем не отличились, я ответственен за победу, и я сиял и сверкал. Но все портило мне осознание того, что это мое время сиять и сверкать. А они, и даже Октавиан, считавший себя таким взрослым, еще не взошли по своей тропинке на свой Капитолий, и оттуда еще не открылся им чудесный, сладостный и одновременно абсолютно безнадежный вид.
Я, как и хотел, как и обещал, показал им всем: и заговорщикам, и Октавиану, но одновременно с этим достиг сверкающего пика своей жизни.
Сейчас я отношусь к этому спокойнее. Тогда я думал, что стану таким отвратительно взрослым, и это пугало меня. Но мне пятьдесят три, а я все еще тот смешливый мальчик, которым был в двенадцать. Не думаю, что я стал мудрее.
Что касается юности, Октавиана и Агриппы, они по-своему были правы с самого начала. Будущее должно принадлежать молодым. Я сам всегда в это верил. Другое дело, что я относил себя к этим молодым, меняющим мир.
Относил я к ним и Цезаря. На другой стороне были абстрактные Катон, Цицерон и иже с ними, перезревшие плоды дней минувших.
Так вот, важно быть последовательным до конца. Это свойственно мне далеко не всегда.
Ну да ладно, сегодня у меня лирическое настроение. Лучше расскажу тебе о Филиппах, о том, что там было действительно важным.
Во-первых, конечно, никто из нас не знал заранее, победим мы или проиграем. И я и Октавиан — мы надеялись, но до подлинной уверенности нам обоим было далеко. Брут и Кассий умудрились собрать весьма внушительные деньги и достаточно внушительные армии. Собственно, силы были примерно равны. Тут остается дело лишь за удачей и, да, за чувством момента.
Но могли ли мы поступить иначе? Мы сражались не только за свои жизни, мы сражались за Цезаря и за то, во что он верил. Пусть мы оба, и особенно вместе, не вполне выражали устремления Цезаря, мы любили его. Это, пожалуй, единственный момент, где я не сомневаюсь в искренности Октавиана. Цезаря он любил. Это правда. И был готов ради него умереть. Это тоже правда. Причем, весьма не свойственная этому рациональному и спокойному человеку.
Остается лишь гадать, какова была сила этой привязанности.
Октавиан тоже потерял отца очень рано и, полагаю, корни его любви к Цезарю такие же, как и у меня.
Мы об этом не говорили. Разве что немного, как раз перед тем, как я вышел в авангард, оставив войска Октавиана далеко позади.
В ту ночь мы сделали привал, и я долго смотрел на гладкую и ровную Эгнатиеву дорогу, вившуюся впереди далеко и легко. Наконец, я сказал Октавиану:
— Выступлю первым, ты же догонишь.
— Почему? — спросил Октавиан.
— Не хочу подвергать малыша таким нагрузкам.
Октавиан вскинул брови, затем повторил свой вопрос.
— Так почему?
В темноте звезды и лошади на его часах снова светились. Судя по всему, это до сих пор зачаровывало Октавиана, он то и дело смотрел на браслет часов.
— Потому что я хочу, чтобы они готовились к одному, а получили совсем другое. Это первое правило успешного сражения. Способность удивить — вот что главное.