Выбрать главу

Цезарь умер, я это понял и принял, я видел его во сне и, можно сказать, я попрощался с ним, затонула голова Брута в бескрайнем море, и эта история, если не считать прохвоста Лабиена в Парфии, была главным образом закончена.

Во всяком случае, ее кульминация подошла к концу. Осталось подобрать хвосты, этим я и планировал заняться после своего маленького кутежа.

О, великолепный Марк Антоний, сколько еще ты можешь оправдывать свои маленькие оргии? Столь многословно и столь бессмысленно.

Да, как я въезжал в Эфес, о, как я прекрасно это сделал. Во всем помогала мне моя Поликсена, страсть к которой мелькнула и пропала в ту ночь, когда я примерил на себя новую роль, однако крепкая дружба осталась.

Эта веселая девчонка была очень и очень мозговитой. Она, сама родом с Востока, представляла, что тут любят люди, какого рода представление необходимо устроить для них.

Как и везде, народ впечатлялся богатством. Но можешь ли ты представить, милый друг, чтобы я, полуобнаженный, с прикрепленными к голове бычьими рогами, украшенный цветами и виноградной лозой, проехался по Риму, величая себя Дионисом, Подателем Радости? Как бы это восприняли? Сам понимаешь.

Рим не готов к живым богам, это очевидно. Достаточно было послушать, как в год приезда моей детки, смеялись над ней и ее легендой о происхождении от бога наши язвительные матроны.

Рим — город людей, сколь бы набожен он ни был, богам там не место. Город людей, и их пороков, и их добродетелей.

Восток населяют боги, и я, хоть на короткое время, вписал себя в историю богов.

Как я был красив. Как был удивителен. Как долго длилась моя процессия. Мне показалось, будто бы вечность.

Надо сказать, денюжки, которые я насобирал, пришлось тут же спустить на прекрасное представление, мною же и устроенное. Не все, конечно, но некоторую часть. Однако я надеялся получить еще больше, чем в Греции, на зажиточном Востоке и не боялся трат.

Впрочем, когда же я боялся трат, дай-ка вспомнить, дай-ка подумать. Никогда, наверное.

Да, было все, сам город стал изумрудный от украсившего его плюща, я повелел увить им все, что можно, чтобы город дышал этим свежим запахом и прохладой, которую он приносил с собой. Разве не чудесно? Разве не навевает яркий, сверкающий на солнце плющ воспоминания о чудесном прохладном вине, выпитом в саду — у каждого хоть раз случался такой прекрасный день.

Мы с Поликсеной все продумали. Она говорила:

— Нужно пробудить их тайные воспоминания и удивить их буйством красок.

— Публика тут, как и в Риме, любит театральность.

— Даже больше, — сказала Поликсена. — Я из Эфеса, я прекрасно знаю, что город этот жарок и душен, они любят прохладу. Дай им образ, связанный с этим.

И мы стали думать над тем, как оживить этот город, и превратить его в прекрасное, цветущее, прохладное место.

Решено было украсить город плющом и прочей зеленью и раздавать людям прекрасное, прохладное вино. Сколько литров дорогущего вина я тогда извел? Не хочу считать и не буду.

Я нанял лучших музыкантов, игравших на причудливых восточных инструментах, лучших актеров, исполнявших роли сатиров, спутников Диониса, актрис, которые стали для меня бешеными от экстаза вакханками, полуобнаженными, заляпанными красным, не то вином, не то кровью.

Длинная процессия фокусников, музыкантов и актеров двигалась передо мной, все сверкало: лучшие наряды, лучшее вино, буйная зелень. Наконец, появился я в своей колеснице, едва ли одетый, но то, что на мне было — оно сверкало прекрасным, пурпурным, дорогим цветом, цветом венозной крови или вина.

В моих бычьих рогах запутались цветы, вокруг меня клубились дымы воскурений и звуки цимбал. Солнце сияло над моей головой, милосердное и безжалостное, сотканное из того же, из чего и я, из тех же бессмертных контрастов.

Мой въезд в Эфес был куда лучше триумфа. Триумф, в конце концов, оставляет тебя с ощущением того, что ты смертен. Въезд в Эфес превратил меня в бога.

Я осыпал людей золотом и серебром, за моей спиной выпускали из клеток птиц, пугали их, и птицы устремлялись вверх, усеивая собой весь небосвод.

О, я верю, я развлек всех. А главное, никто не ожидал ни такой щедрости, ни такой экстравагантности от римского правителя.

О, народ Востока, он столь долготерпелив. Я почувствовал, что они готовы меня принять, вот такого, каким я и был. Они готовы были любить пьяницу, готовы были любить развратника. То, за что меня порицали в Риме, распутство и развязность, вдруг превратилось в проявление моей божественной воли.