Я не мог утолить свою жажду и, как ребенок, старался привлечь ее внимание.
В определенном смысле, я думаю, таков был мой очередной побег от реальности. Я очень не хотел возвращаться в мир, где ты вел свою войну вместе с моей женой. В мир, где ты был прав, а я нет, но я все равно на тебя злился.
В мир, где ты страдаешь, а я не хочу прийти к тебе на помощь, потому что ты — маленький предатель.
В таком мире я себя ненавидел, но в мире царицы Египта я любил себя.
Меня охватило странное веселье, какое-то даже нездоровое. Это веселье было обратной стороной моей печали, печали о тебе, и о Фульвии, и о самом себе, столь несовершенном человеке. Я был плох, и понимал это прекрасно, и прятался от грусти, которую вызывал такой вот факт, в мальчишечьи забавы.
По ночам, между нашими с царицей Египта радостями любви, меня охватывало особенное нетерпение, особенное желание быть кем-то другим. И тогда я переодевался в бедняцкую одежду и отправлялся гулять по ночному городу безо всякой охраны, без кого-либо рядом, кроме, разумеется, моей детки.
Ей совершенно не шли простые платья, в них она выглядела глазастой дурнушкой, но я испытывал особенную нежность именно к этой ее уязвимости в отсутствие дорогих ярких тканей и золотых украшений.
Ее все наши путешествия в ночь без охраны ничуть не пугали, хотя мне было видно, что такие выходки для нее тоже внове. Царица Египта охотно участвовала во всех моих забавах, сидела у меня на коленях, когда я играл на деньги в каких-нибудь грязных забегаловках, кричала вместе со мной, когда я будил кого-нибудь из моих чиновников, кидая им в окна камни и осыпая бранью.
— Луцилий! — кричал я, например. — Ты — хуй, Луцилий! Понял меня?
Глупости, конечно, но мою детку это почему-то смешило и, как мне кажется, искреннее. Как-то раз я, поцеловав ее, сказал:
— Это же даже для меня тупо. Почему ты смеешься? Совсем же уже край.
— Меня смешит контраст, — сказала она, с трудом прорвавшись сквозь смех и причитания, почти рыдая. — Очень, очень смешит контраст. Ты ведь великий человек. В твоей власти сам Рим, могущественный и непобедимый. И вот: ты хуй, Луцилий! Вот к чему все приходит в конце концов!
И она снова принялась смеяться, а я, чтобы развлечь ее, обратился к Луцилию с такими словами:
— Луцилий, обращаюсь к тебе я, величайший человек из живущих ныне, общаюсь к тебе с такими значимыми словами: ты — хуй, Луцилий!
Царица Египта принялась утирать слезы, вызванные безудержным смехом.
— Я сейчас умру! — выдавила из себя она. — У меня опухает горло!
— Достойная царицы смерть, — сказал я. — Тоже ведь своего рода контраст.
— Не смеши меня, прекрати!
Думаю, тогда она впервые была со мной искренней, хватаясь за меня, хохоча, утирая слезы, задыхаясь, она была настоящей, и ничем не хотела мне угодить — я на самом деле рассмешил ее.
Я прижал ее к себе, и она сотрясалась от смеха в моих объятиях, а потом Луцилий выглянул из окна и вылил на нас ведро холодной воды.
— Справедливо! — сказал я. — Но повышения не жди больше!
А моя царица Египта, ошарашенная, стояла, обхватив себя руками. С ней такого никогда не случалась. Зато и приступ мучительного смеха угас. Я притянул ее к себе, столь удивленную, даже напуганную, и поцеловал.
На ощупь она была такой горячей, помню как сейчас, словно температурила.
Частенько во время таких вылазок я нарывался на драки, чтобы впечатлить мою детку, на это она реагировала прохладнее.
— Не забывай, — говорила она. — В конце концов, это мои подданные.
— И как тебе твои подданные? Уверен, так близко ты с ними еще не знакомилась!
— Да, — сказала она. — Опыт интересный, хоть и неоднозначный. Я лучше узнаю людей.
— И что ты думаешь о них?
— Они пьяны и раздражительны, многие из них идиоты, но редко они такие идиоты, как ты.
Я засмеялся.
— Тебя это скорее радует?
— Да. Я очень боялась, что все мужчины простого происхождения такие, как Антоний.
Тут я почти обиделся.
— Не такого уж я и простого происхождения.
— Да-да, знаю, Геркулес — твой легендарный предок. Кстати говоря, я в этом не сомневаюсь. Ты читал "Лягушек"? Там Геркулес весьма на тебя схож.
И вот эти моменты, когда она проявляла свою природную язвительность, они тоже очаровывали меня. Вдруг оказывалось, что она может укусить, если захочет, и оттого только ценнее становилась ее похвала.
Частенько александрийцев, с которыми я пил и дрался, в дальнейшем я приближал к себе, звал на пиры, одаривал и, бывало, даже спрашивал у них совета. В конце концов, кто ближе к народу, чем его непосредственный представитель, готовый по бухалову подраться в подворотне с незнакомым мужиком.