Но я ни разу его не уронил. Впрочем, что значит ни разу? В таком опасном месте достаточно лишь одного происшествия.
Да, я бросал мячик и пил вино, и, пьяный, мочился с дамбы в море. Такова была моя нехитрая программа. Всех, кто пытался поговорить со мной, я отсылал, говоря, что люди мне ныне противны и ненавистны, как известному мизантропу Тимону.
Разумеется, это была неправда. У меня легкий человеколюбивый характер. Однако, чувствуя свое бессилие перед накатившей злостью и болью, я старался убежать от людей и успокоиться в одиночестве.
Что до Тимона, в детстве меня этот персонаж всегда смешил. Был такой грек, он ненавидел всех людей, никого не звал в гости и сам в гости не ходил, только настойчиво предлагал всем повеситься на смоковнице, что стоит у него подле дома. Короче, ты наверняка помнишь.
У него еще была смешная эпитафия, что-то вроде: здесь лежу я, Тимон, уйди же скорее! Можешь меня обругать, только скорей уходи!
О, как же смешила меня эта эпитафия, в детстве я хохотал над ней до слез. И, помнишь, говорил, когда не хотел вас с Гаем видеть: можешь меня обругать, только скорей уходи!
На третий день от вина, одиночества и голода стали ко мне приходить видения. Вернее, одно.
Это на самом деле история о нашей короткой встрече.
Мы сидели с тобой на дамбе и болтали ногами над дикими зелеными волнами.
Я сказал:
— Как я проебал-то все, Луций, милый друг?
А ты, совершенно живой и куда моложе, чем в последний раз, когда я тебя видел, мне отвечал:
— Да ладно.
— У меня всего и есть, что этот мячик.
— Красивый мячик, — говорил ты. — Завидую тебе.
— Ну да. Неловко вышло.
— Да ничего, Марк, все нормально.
А я не понимал, живой ты или мертвый. Казалось, будто где-то посередине, еще не там, уже не здесь. Сложно объяснить то ощущение.
Я говорил тебе:
— Я так устал. Даже думаю, может, я достаточно пьяный, чтобы упасть отсюда. Вниз, в море. Я разобьюсь о воду, а если нет — так утону. И ничего уже не случится плохого.
— Брат мой, — ответил мне ты. — Разве не у тебя я учился никогда не сдаваться?
— Я пытался научить тебя, но сдался.
Мы засмеялись, я снова посмотрел вниз, туда, где волны вылизывали дамбу. О, сколь прекрасна жизнь, но сколь трудна.
Наверное, так можно сказать обо всем стоящем. Такова же и любовь. Такова же и война.
Я попытался обнять тебя, но ты исчез и появился с другой стороны от меня.
— Жаль, я мало говорил с тобой в последние годы.
— Мы стали меньше друг друга понимать.
— Но я любил тебя. И люблю.
— Я знаю.
— И я больше не злюсь.
— И это я тоже знаю, Марк.
Так мы и сидели, будто бы на краю мира. Так бесконечно далеко от моих нынешних проблем. Вспоминали маму, и Гая, и Публия. И даже немножко — отца.
— Ты думаешь, — спросил я. — Отдельная человеческая жизнь значит мало?
— Сложно сказать, — ответил ты. — Я исчез, и кто вспомнит обо мне? А ты будешь жить и после всего.
— Как лошара. Как самый отстойный лошара за всю историю Рима.
— Нет, — ответил ты. — Кориолан — самый отстойный лошара за всю историю Рима.
— Ну спасибо. Даже тут я не лучший.
— И шутка не первой свежести.
— С каждым словом все хуже и хуже.
А на самом деле ведь я смеялся с самим собой. Вот что главное. Я так хохотал, но я был один. А ты — где-то, но не со мной. Или нигде вовсе.
— Но жизнь продолжается, — сказал я. — Даже здесь, в моем Тимоновом храме.
— В твоем Тимоновом храме, — эхом откликнулся ты. — Здесь продолжается жизнь. Да чего еще ты хочешь, Марк? Что лучше этого?
— Чтобы все были живы и в порядке, — сказал я. — И чтобы великолепный Марк Антоний — прямо на вершине славы.
— На то он и великолепный Марк Антоний, чтобы всегда оставаться там.
Как приятно было поговорить с тобой, даже зная, что ты лишь снишься мне наяву. Может, оттого даже лучше и слаще.
Встреча с умершим, даже если она страшна, все равно всегда прекрасна. Теперь парфянские видения не казались мне жуткими, я их, наконец, понял.
Я провозгласил:
— Однажды люди скажут: этот великолепный Марк Антоний, почему он так сглупил?
— Потому что был долбаебом, — ответил ты. — Сами ответят на свой вопрос.
— А, может, они скажут: из-за любви?
— А разве не так? И разве одно другое отменяет?
Я рассматривал тебя, пытаясь понять, что же не так. Почему ты живой, но не совсем.
Вдруг понял: глаза совсем тусклые. И волосы, да. Я подумал, что, если сумею прикоснуться к ним, они будут холодные и жесткие.