От крови исходил жар, достигавший моих рук. Я хотел подставить под нее ладони и отогреть их. Ошалевший от волнения и холода, я был готов даже умыться этой кровью.
Одежда оказалась испорчена, нас с Нумицием обоих сильно забрызгало.
— Мама меня убьет, — сказал кто-то, видимо, столкнувшийся с той же проблемой.
Вдруг я ощутил чье-то присутствие. Чувство было странным, сновидным: кто-то смотрел на нас из глубины пещеры, большой или вообще огромный. Кто-то очень сильный, сильнее даже меня.
Я вглядывался в темноту, пытаясь увидеть глаза существа (непременно светящиеся желтым или даже красным), но не видел никого, и от этого становилось только страшнее. Чье-то присутствие казалось мне очевидным: да, дыхание его было неслышимым, а облик невидимым, но оно наблюдало за нами. Вернее, он. Определенно, он.
Со временем он стал заполнять пространство, как бы растекаться. Вместо того, чтобы сделать пару шагов назад, как от лижущего ноги прибоя, я пошел вперед и ощутил тепло, едва понятное, едва существующее, можно было представить, что я его себе вообразил. Тепло колкое, как огонь.
Когда жертвоприношение было совершено, Нумиций спросил у меня:
— А если не хватит на повязки и ремни?
— Будешь бегать голым, — сказал я, и в тот момент почему-то все перестало быть важным, даже мой собственный голос. Я подхватил собаку и положил ее на алтарь.
Весь он, будто снегом, покрыт был теперь белыми тельцами. Я думал (и надеялся), что Атилий что-нибудь скажет, но он молча подошел к столу и сделал аккуратный надрез на теле козы, а потом принялся сдирать с нее шкуру, она отходила с глухим треском.
Атилий обернулся к нам и, склонив голову набок, указал рукой на жертвенных животных. И тут началось что-то очень странное. Мы, приученные очень аккуратно свежевать этих долбаных коз, милый мой, ринулись к алтарю и принялись, расталкивая друг друга, пытаться урвать себе куски шкуры. Мы буквально срывали ее с животных. Если честно, я не уверен, что мы использовали ножи. Скорее всего, но не точно. Могу тебе поклясться, я даже не помню, "раздевал" я пса или одного из белых козлов.
Плоть животных стремительно остывала, но была еще теплой, и я стремился урвать частицы этого тепла, пока они не исчезли из мира, прижимался руками и ртом к парному мясу, сдирал шкуру и рвал ее на куски и кусочки.
Кто-то, живущий в пещере (сам Луперк, как ты понимаешь, но я не смел назвать его по имени) был очень доволен нами, я это чувствовал, он наполнял наши руки и зубы силой.
Помню все, как во вспышках белесого света (это странно, ведь свет огня — золотой): Нумиция, вцепившегося губами в кусок шкуры, симпатичное и доброе лицо Корнелия в розовой сукровице, Атилий руками срывает с козы шкуру, еще помню боль в пальцах и зубах, запах крови и жира.
Наконец, шкуры были разорваны и валялись у нас под ногами. Тогда Атилий подошел ко мне и ножом, смоченными в крови коснулся моего лба. Он ничего не сказал и даже не улыбнулся.
Смеяться, думал я, смеяться. Надо будет смеяться, но мне не смешно. Теперь холодно не было — стало жарко. Старший отметил нас всех кровью, а затем каждый умылся холодным молоком, заранее для нас подготовленным. Все было очень правильно, по крайней мере для того, кто жил в пещере.
Едва придя в себя, мы скинули одежду, подрезали, где надо, куски шкуры побольше и повязали себе на бедра. Раньше я думал, что все выглядят так по-дурацки и потому смеются. Но теперь мне не было смешно вовсе, а смеяться необходимо, такова часть таинства.
Я смотрел на своих товарищей в кусках козлиных и собачьих шкур и не мог найти в этом ничего смешного. Мы все были в крови, разве что лица, умытые молоком, чистые.
Вдруг Нумиций захохотал, так громко, а эхо еще многократно усилило звук. Он согнулся пополам и хохотал, как сумасшедший. А он, как я тебе уже рассказывал, был крайне сдержанный молодой человек, смеялся мало и всегда по делу.
И вдруг у него такая истерика, он хлопал себя по ногам и продолжал смеяться, потом сел на камень и запрокинул голову.
Тогда мне тоже стало очень смешно. Я тебе скажу, я был в этой пещере много раз, но после никогда — таким пьяным, не от вина, а от чего-то, вернее, от кого-то, еще.
И смешно мне стало не потому, что Нумиций был смешным (в другое время, несомненно, мне бы так показалось), а потому что сам воздух переполнился запахом крови и духом того, что жило здесь, и оно пролезло мне в легкие и щекотало что-то там. Хохот раздирал меня, я задыхался, упал на колени, и из глаз моих потекли слезы. Я царапал каменный пол пещеры, под ногтями скрипело. Смеялись и все остальные, мы катались по полу, кричали, били себя по груди и по рукам. Этот хохот был одновременно самым приятным и самым мучительным, что я когда-либо испытывал. Он разрывал мне грудь, но в то же время в голове и в члене разливалось такое блаженство. Я стонал и корчился от смеха, пока у меня хватало сил издавать какие-то звуки.