— Мой отец умер у меня на глазах, когда мне было пятнадцать. Сердечный удар. Мы с ним разговаривали и, — Цезарь посмотрел на свои ноги. — Он наклонился застегнуть сандалии. Вдруг лицо его стало бледным, и он прижал руку к груди, попытался подняться и не смог. Я не сразу сумел сообразить, что происходит. А когда сообразил, он уже не дышал. Тебе нужно представить, что это был за день. Лето, солнце, открытая дверь на улицу, за которой все зелено, и самый простой разговор. Он, думаю, и сам не понял, что умирает.
— Умирать летом тяжело, — сказал я. Цезарь покачал головой.
— Легко, — сказал он. — Но я и до сих пор не могу в это поверить. Мне кажется, он здесь, со мной, за моей спиной. Иногда, когда я чувствую себя одиноко, начинает казаться, что он наоборот очень далеко. Но в царстве Плутона, среди моих мертвых, его как будто нет. Где-то далеко это, скорее, значит в другой стране.
Я слушал его очень внимательно. Пойми правильно, Луций, если бы такое рассказал я, выглядело бы так, словно я снял с себя кожу перед незнакомым человеком. Но Цезарь всегда был отдельно от чувств Цезаря, и вышло так, словно я прочитал кусок чьей-то истории много после того, как исчез последний ее участник. Я не испытал никакой неловкости.
— Да, — сказал я. — Тут не знаешь, что лучше. Верить или нет.
— Не знаешь, — согласился Цезарь. — Смерть вообще такая область, в которой очень сложно знать что-то определенно. Я не могу тебе ничем помочь и не знаю, когда будет легче.
Он сказал это так честно и просто, что я возблагодарил его за отсутствие помощи. Я сказал:
— Мне важно знать, что у кого-то тоже умирали отцы. Это очевидно, но — не очевидно. В общем, ты понимаешь.
— Понимаю, — сказал мне Цезарь, и на этом, в общем, мы расстались. Нет, по-моему, каждый из нас говорил еще что-то, но это уже было не существенно.
С той самой минуты, задолго до того, как все для меня завертелось в политическом смысле, я уже был человеком Цезаря.
Он ушел, а я остался стоять в саду и думать о том, как мне невыносимо больно. Пошел снег, и я ловил снежинки ртом, чувствуя эту неутихающую, но очищающую тоску.
А в конце декабря были Сатурналии, первые Сатурналии без Публия. Погода снова наладилась, стало хорошо. Наступил первый праздник без Публия за долгое-долгое время. Мы обменялись подарками и сели за стол вместе с нашими рабами (оставались только самые близкие). Миртия, ее дочь и Эрот тоже тяжело переживали нашу потерю. Разговор не клеился, и, обычно такой веселый, праздник казался тягостным.
Миртия вздохнула:
— Ох, моя девочка, как тяжело тебе пришлось.
Мама кивнула. Под этим знаком, можно сказать, прошел весь вечер. За окном было так шумно, гулянья, крики радости, запахи праздника. А у нас дома — тоска и уныние. Помню, я не выдержал долгого молчания, вскочил и сказал, что пойду пройдусь.
— Не могу здесь быть, — рявкнул я. — Мне все надоело!
Ты сказал:
— Молодец, Марк. Вот это семья у нас, правда? Вот это глава семьи!
И, кажется, это был первый раз, когда ты злился на меня по-настоящему.
Я и сам, по прошествии времени, не горжусь тем поступком. Я оскорбил всю семью и ушел непонятно куда. Непонятно, и я не преувеличиваю. Я совершенно не помню той ночи, ни единого ее кусочка. Даже не знаю, где я умудрился так нажраться. Ума не приложу, до сих пор одна из величайших загадок жизни великолепного Марка Антония.
Мы с тобой вроде и не поссорились, но мне стало так обидно от твоих правильных слов, что я постарался утопить их побыстрее. Но, какая ирония, слова эти остались, а ночь, без сомнения приятная, пропала.
Сознание вернулось ко мне только на рассвете. Сначала пришли звуки: я горланил какую-то песню непонятно с кем. Потом пришел синий цвет — небо на исходе ночи, и все вокруг им облито. Потом пришла тошнота, и меня вырвало прямо на прекрасные и вечные камни нашего великого города.
Кто-то продолжал горланить песню, но слов я почти не разбирал. Потом я утер рот и посмотрел на своего спутника. Это был очень высокий и очень тощий молодой человек примерно моего возраста. Он весь казался смешным, нескладным и нелепым, впечатление это лишь усиливалось от того, каким он был пьяным.
— Ты кто, мать твою? — спросил я, стараясь сфокусировать на нем взгляд. Волосы у него были чуть более длинные, чем это положено по этикету, кудрявые-кудрявые, а нос — очень длинный, с горбинкой, такой нос, который и надо помещать не в свои дела. По всему лицу у парня были рассыпаны задорные веснушки, куда больше чем у тебя, и были они темнее. Живые черные глаза косили от выпитого, и он шатался, даже стоя на месте.