— Ты знаешь, почему вести себя надо хорошо?
— Потому что боги дают милость тем, кто…
Но он покачал головой. Эти пессимистичные греки. Тисиад посмотрел в дождливый сад, на склоняющиеся под струями воды веточки вишни, на молитвенно припадающие к земле от ветра кусты жимолости.
— Для богов мы, может быть, лишь песчинки, изредка самые чудесные из нас достойны их внимания, а, может, недостоин никто, — сказал мне Тисиад. — Но твое сердце будет пустым и легким, если ты будешь делать хорошее и не будешь делать плохого. Ты станешь хорошо спать, и тебе нечего будет стыдиться наедине с собой. Безмятежность и душевный покой, вот твоя милость за хорошие поступки.
Я сказал:
— Знаю тогда еще одну милость — бессовестность.
А потом до меня, малость туговато, но вовремя, дошло еще кое-что. Я вскочил:
— Что? Песчинки? Мы?
За двенадцать лет своего крайне эмоционального существования я не оскорблялся так никогда. Я отшатнулся, едва не упал со ступеньки, скользкой-скользкой от воды.
— Я — это я! Я особенный! Они не должны думать, что я — песчинка. Я веселый и замечательный! Я такой талантливый и красивый! Почему я всего лишь песчинка? И разве они меня забудут? Забудут, потому что я ничего не значу?
Я и сам не догадался, когда расплакался, просто вдруг холодные капли на лице сменились очень горячими. Ни одна мысль прежде не причиняла мне такой боли. Я вообще не знал, что бывает такая боль.
Справедливости ради, в двенадцать-то годков нормально чем-нибудь так смертельно убиться. Но я и разозлился, разозлился страшно и сильно. Захотелось пнуть бедного и несчастного Тисиада, раскровить ему его красный нос.
— Разве это справедливо, что я песчинка? Зачем тогда вообще надо жить, если я ничего такого! Ничего особенного! И никто не любит меня!
— Ну-ну! — сказал Тисиад. — Марк, тебя любят родители, братья!
— А это тебе зачем, раз ты считаешь себя песчинкой?!
Меня уже было не остановить. Я сорвал с него его мудреный греческий амулет, и бросил ему в лицо. Амулет попал Тисиаду по носу, и под тусклым, хмурым небом кончик этого носа стал еще темнее, налился кровью.
— Марк Антоний! — крикнул он, но я побежал в сад, под дождь, такой маленький и глупый, что мне до сих пор стыдно.
Как же так, думал я, не хочу быть чем-то маленьким и незаметным, разве моя жизнь не значит ничего? Мне стало так одиноко и страшно в мире, который единственным росчерком нарисовал Тисиад. Я ненавидел этот мир — он был очень холодным, лишенным всякого смысла и выхолощенным. Легким, конечно, да, таким же легким и ненужным, как скорлупка от ореха. Я сел под яблоней в грязь и вцепился в свою буллу. Если эта золотая цацка должна была защищать меня от злых духов, значит хотя бы злые духи мной интересовались. Тогда я решил сорвать буллу, чтобы достаться злым духам. Голова же я, а? Невероятный умница.
Короче говоря, я сорвал ее легко — силы мне уже тогда было не занимать, и бросил куда-то в дождь и в грязь.
— Не хочу быть песчинкой, — сказал я. — Каким-то там ничем! Пусть греки будут ничем, если захотят! Я хочу быть всем!
Тут во главе с Миртией подоспели слуги и принялись меня поднимать. Миртия говорила, что я плохой мальчик, даже хуже плохого, я ужасный, чудовищный и невыносимый. И это она еще не заметила отсутствие моей золотой буллы.
— Ты же простудишься!
Я мрачно позволил увести себя домой, продрогший, преисполненный вечной печали. Тисиад, взволнованный, ходил по комнате, покрикивая на рабыню, растапливавшую печь.
— Что ж, — сказал он мне, когда меня повели переодеваться, вдруг совершенно обычным тоном, вовсе не злым, хотя на носу у него уже налился весьма отчаянный синяк. — Твой разум не в силах переваривать философские концепции. Ему нужна более мягкая пища.
Я не удостоил его внимания.
Он же песчинка, думал я, как никак. И никто не смотрит на него в этом большом и пустом мире, похожем на скорлупку ореха. Как ты понимаешь, мое настроение было испорчено, и небо, неравнодушное небо, мне вторило, заливаясь дождем. Сам Юпитер выражал бурное негодование Тисиадовой греческой выдумке, это ли не доказательство того, что боги слушают нас и внимательно.
Много лет спустя моя детка скажет мне что-то вроде того, и я в отчаянии стану писать тебе свое печальное письмо про мед и яблоки и про черепах, в надежде, что они все окажутся не бессмысленными.
А красиво все встало в круг, сцепилось в кольцо. Сам горжусь, честное слово.
Так вот, когда я вышел к очагу, Тисиада уже не было, зато ты сидел у огня, совершая свое великое преступление, которое, вместе с моим, повлекло, должно быть, все горечи того дня.